Большая игра

Большая игра

   Эта книга — воспоминания советского разведчика Леопольда Треппера, руководившего деятельностью разведывательной организации «Красный оркестр» (другое название «Красная капелла»), действовавшей в европейских странах до и во время второй мировой войны. Его имя с полным правом может быть поставлено в один ряд с именами наиболее крупных советских разведчиков.
   Теперь, когда в нашей стране постепенно исчезают «белые пятна» в освещении исторических событий, советский читатель может получить полную информацию о человеке, который честно выполнил свой долг. Читая книгу, нужно иметь в виду, что воспоминания всегда субъективны и что автор писал ее спустя много лет после описываемых событий. Он не располагал многими документами, полагаясь на свою память и кое-что заимствуя из западных публикаций, в которых далеко не всегда деятельность советской разведки освещалась с должной аккуратностью и объективностью. Поэтому в книге встречаются неточности и искажения, в которых автор может быть и неповинен. По некоторым из них пояснения даются в сносках, по другим — в послесловии.

Леопольд Треппер Большая игра

   Любе, отважной спутнице моей жизни, посвящаю

ПРЕДИСЛОВИЕ

   Каждый человек, подойдя к концу своего пути, думает о каком-то особом периоде, наложившем на него более заметный отпечаток, чем остальные. Так и я, оглядываясь на семьдесят прожитых лет, полагаю, что все случившееся сомной между моими тридцатью и сорока годами, а именноэпоха «Красного оркестра», и есть самое важное из всего пережитого. Верно, что гибель подстерегала меня на каждом углу, что опасность стала самым постоянным из всех моих спутников, но, доводисьмне начать все сначала, я бы повторил все с радостью!
   Сегодня— наконец-то! — мне больше нечего скрывать; сегодня я хочу только одного: рассказать правду о всех пятидесяти годах моей боевой жизни.
   Вот она,эта правда…

I. ГОДЫ УЧЕНИЯ

1. ДВА ОБРАЗА

   Этот слух в мгновение ока облетел весь наш городишко… Тогда, в последние июльские дни 1914 года, слухов было хоть отбавляй. Из окна в окно, с одной улицы на другую передавалась новость:
   «В деревне Поронино арестовали русского шпиона, сейчас его привезут сюда!»
   Вместе со сверстниками я во весь дух помчался на станцию железной дороги — очень хотелось увидеть арестованного. Поезд подкатил и остановился… Из вагона в сопровождении двух жандармов вышел невысокого роста коренастый мужчина. Рыжеватая бородка. Большая кепка, надвинутая на лоб. Вместе с оравой мальчишек я последовал за этим странным трио, которое пересекло центральную площадь и затем скрылось в здании ратуши. Здесь была единственная камера, куда сажали пьяных горлопанов. Теперь сюда поместили «шпиона». На другой день жандармы отвели его в тюрьму, расположенную прямо напротив синагоги.
   Было это в субботу. Синагога мгновенно опустела. Евреи стояли мелкими группками перед тюрьмой и без конца разглагольствовали про войну и про «русского шпиона». Несколько дней спустя его перевели в Краков, и обитатели Новы-Тарга, в особенности евреи, подтрунивали над каким-то лавочником из Поронина, который несколько месяцев подряд отпускал «шпиону» и его жене товары в кредит. Доверчивость лавочника-еврея оставалась предметом язвительных насмешек вплоть до одного прекрасного дня 1918 года, когда на его имя пришло письмо из Швейцарии. Вскоре весь городок знал содержание письма, которое было подписано В. И. Лениным. В нем он извинялся за то, что в 1914 году, находясь в трудных обстоятельствах, уехал, не расплатившись, и просил принять прилагаемую сумму.
   Таково было мое первое знакомство со словом «шпионаж» и со словом «коммунизм». Можно усмотреть в этом «знак судьбы», но было мне тогда всего десять лет, и я не знал даже значения этих двух слов, которые потом сопровождали меня на протяжении всей моей жизни.
   И все же… Годы мои прошли в борьбе, и борьба эта была не столь обычной. Ну а с возрастом ко мне пришло одиночество… Второй образ. Дата: 23 февраля 1972 года — день моего рождения. Мне шестьдесят восемь, и я в своей квартире. Видения праздничного стола, за которым в былые годы собиралась моя семья, всплывают в памяти и оживляют мою печаль. Тогда нас была целая дюжина: моя жена, мои сыновья с женами, внуки. Сегодня я одинок: вот уже три года как я не могу уехать из Польши, не могу воссоединиться с моими родными, покинувшими страну в ходе антисемитской кампании.
   Нескончаемой вереницей тянутся дни, а телефон все молчит и молчит. И вдруг звонок, я вздрагиваю всем телом: моя жена поздравляет меня с днем рождения! И весь день напролет — из Франции, Дании, Швейцарии, Канады, Бельгии, Соединенных Штатов — мои сыновья, мои друзья и родственники и даже какие-то незнакомые люди под влиянием начавшейся в Европе кампании в мою поддержку обращаются ко мне со словами солидарности. Больше я не одинок.
   23-го и в последующие дни почтальон приносит мне по утрам десятки писем и телеграмм со всех концов света. В двух пакетах, присланных из Голландии, сотни писем школьников; меня до слез трогают их рисунки, детские слова дружбы и утешения. Нет, больше я не одинок. Перед моим мысленным взором оживают картинки моего собственного детства: Новы-Тарг…

2. НОВЫ-ТАРГ

   Я родился 23 февраля 1904 года в небольшом галицийском городке Новы-Тарг, который в ту эпоху было не так-то легко отыскать на карте. Семья Трепперов жила на улице Собеского в скромном домике под номером 5. Отец сам выстроил наше жилище, постепенно добывая необходимый кирпич, и в конечном счете задолжал всей округе. В нижнем этаже размещалась лавчонка или, если угодно, миниатюрный базар, где крестьяне могли приобрести различные товары и посевной материал. Пол был уставлен большими мешками с зерном. Наши покупатели редко расплачивались наличными, чаще всего в обмен на товар они предлагали что-нибудь из собственной продукции. Над лавкой располагались три кое-как обставленные комнаты. В них мы и жили.
   Детские годы сохранились в моей памяти как пора некоего безмятежного счастья, и это невзирая на крайнюю бедность родителей. Но так уж устроен человек — всякие мрачные воспоминания о повседневной нужде вытесняются какими-то прямо-таки чудесными видениями, четко запомнившимися буквально на всю жизнь, вроде того, например, как отец, отправляясь чуть свет на работу, осторожно положит тебе под подушку конфетку…
   Семья моя была «типично» еврейской, но замечу, что эта «типичность» была характерна и для всех остальных еврейских семейств. Моя фамилия — Треппер — ничего не говорит о моем происхождении. У моих друзей — Трауэнштейнов, Хаммершлагов, Зингеров и Зольманов — тоже были германизированные фамилии. Не понимая, в чем тут дело, я как-то попросил нашего учителя, который раз в неделю собирал нас и в течение часа рассказывал нам про разные события из истории еврейского народа, объяснить, откуда берутся все эти фамилии. Он мне ответил, что в конце XIX века евреям, жившим в Австро-Венгерской империи, разрешили сменить свои фамилии на новые. В Вене, видимо, полагали, что немецкие фамилии помогут евреям полней и быстрей адаптироваться среди австрийского населения. Даже имена и те подверглись изменениям. Вот почему в моем свидетельстве о рождении написано Леопольд Треппер…
   Еврейская община Новы-Тарга численностью около трех тысяч человек обосновалась здесь еще в средневековье, вскоре после основания этого города. На тощих окрестных землях бедствовали крестьяне, пытавшиеся хоть как-то прокормиться.
   В деревнях хлеб считался за лакомство, им угощались не чаще раза в неделю. В будние дни люди питались картофельными оладьями, капустой. По воскресеньям сотни крестьян съезжались в Новы-Тарг на ярмарку. Сапоги все несли через плечо и надевали их только на паперти, перед тем, как войти в храм. Евреям, возделывавшим земельные участки, жилось не лучше. И у них долговечность пары сапог измерялась целой жизнью. В близлежащих деревнях не было богатых крестьян, и специалистам по коллективизации было бы наверняка трудно обнаружить здесь кулаков! Да и в самом городке Новы-Тарг настоящих богатеев было очень мало.
   В центре города — единственной его части, сохранившей свой первозданный облик, — проживало небольшое количество зажиточных евреев и поляков: коммерсантов, врачей, адвокатов. Но стоило забрести на одну из второстепенных улиц, как сразу же бросалась в глаза гнетущая картина жалких сарайчиков и навесов ремесленников.
   Этим и объясняется, почему из года в год нарастал поток эмигрантов в Соединенные Штаты и Канаду. Те, кто рассчитывали найти там рай земной, радостно готовились в долгий путь. Они все еще словно бы стоят передо мной. На них жалкое подобие костюма, рубашка с открытым воротом, в одной руке деревянный чемодан, в другой — специально купленная для поездки шикарная шляпа-котелок, которой они горделиво размахивали…
   Спешу добавить: антисемитизма в Новы-Тарге не знали. Обе общины — еврейская и католическая — поддерживали между собой самые что ни на есть дружественные отношения. Объясняется это, возможно, тем, что в ту пору городок входил в состав Австро-Венгрии, чья политика в отношении национальных меньшинств была довольно либеральной. В этой связи вспоминается один прямо-таки анекдотичный эпизод. В Новы-Тарге однажды ожидали прибытия архиепископа Краковского, магистра Сапеги. Католики готовили ему торжественную встречу, что вполне естественно. Удивительно другое: еврейская община тоже занялась деятельной подготовкой к визиту. И, представьте, приехав со свитой в Новы-Тарг, монсеньор в присутствии тысяч католиков благословляет местного раввина, вышедшего к нему из синагоги в парадном облачении!..
   Хотя мои родители и были верующими, но не сказать, чтобы они так уж усердствовали по части отправления религиозных обрядов. В пятницу вечером мать зажигала свечи и обязательно подавала на ужин рыбу, из-за чего в обед нам иной раз приходилось попоститься, дабы компенсировать столь расточительные траты. По субботам мы ходили в синагогу, но в нашем детском представлении религиозная практика сводилась главным образом к соблюдению традиционных праздников, когда вся семья рассаживалась вокруг стола, чтобы отведать различных яств, таких непохожих на нашу каждодневную пищу. Как правило, мы питались кошерной2 едой, но все же время от времени этот обычай нарушался. Иногда мать посылала меня за ветчиной и наставляла: «Смотри, чтоб никто не заметил, как ты войдешь к мяснику!»
   Но эта спокойная жизнь, пронизанная теплом семейных отношений, быстро и резко изменилась. Началась первая мировая война. Уже в самые первые ее дни солдат, составлявших маленький гарнизон Новы-Тарга, отправили на фронт. Получилось нечто вроде праздника: впереди шли горнисты, а за ними — солдаты. На каждой винтовке красовался цветок. Народ ликовал. Я глядел на тех, кого посылали драться за императора. Начались тревожные, молчаливые месяцы. А потом я видел, как в обратном направлении потекли толпы искалеченных, как стали заполняться госпитали, и хотя я еще был малым ребенком, но очень скоро уразумел — невеселое это дело, война…
   Однажды пополз слушок, сперва смутный, но вскоре овладевший всем городком: «Казаки идут!» Следует отметить, что само слово «казаки» ассоциировалось с еврейскими погромами. В крайней спешке организовали эвакуацию евреев в направлении Вены. Вместе с остальными уехала и моя семья.
   Принято считать, что дети не занимаются политикой. Чаще всего так оно и есть. Но при этом нельзя забывать, что сама политика, в свою очередь, очень даже занимается детьми. Что касается меня, то тогда, в Вене, я впервые за мою маленькую жизнь начал читать газеты. Я внимательно следил за всем, что происходило на фронте. Кроме того, я поступил в еврейскую гимназию, где меня начал волновать вопрос о моей религиозной принадлежности. Я толком не понимал, что, собственно говоря, значит быть евреем. Как-то в субботний день это мое непонимание еще более усилилось.
   В тот день вместе с отцом я зашел в церковь, где услышал великолепный девичий хор. У выхода две хористки прошли рядом со мной. И каково же было мое удивление, когда одна из них вдруг воскликнула: «Господи Иисусе! А ведь сегодня мы совсем неважно спели „Услышь, Израиль!“ Эта реплика буквально ошеломила меня. Как же это так, спросил я себя, не еврейки — и вдруг запросто распевают торжественную еврейскую молитву, и главное где — в своем же храме? Да, подумал я, непростая это штука — религия!
   Но меня ждали еще и другие сюрпризы. Завелся у меня обычай по пути из гимназии домой покупать у итальянского торговца, стоявшего на углу, вафельный рожок с мороженым. В Вене именно итальянцы славились умением изготовлять особенно вкусное мороженое. И вот в какой-то день шагаю я после полудня домой, а моего итальянца на углу нет. Я давай его искать — иду от одной итальянской лавки к другой, а они все закрыты. Оказывается, Италия вступила в войну против обоих кайзеров!3 И с этого дня венцы к традиционному возгласу: «Да покарает бог Англию!» — стали добавлять: «И уничтожит Италию!» Реплика насчет Англии употреблялась вместо приветствия. Но как поступит добрый бог? Послушается ли австрияков? Заставит ли франко-британских союзников проиграть войну? А вдруг он сделает все наоборот? Как ему определиться? К какому лагерю примкнуть? Все эти вопросы ставили меня в тупик.
   В один из дней всенародного ликования моя растерянность достигла кульминации. Австрийские войска взяли Перемышльскую крепость, и Вена откликнулась на эту победу большими патриотическими манифестациями. По улицам, расцвеченным флагами, толпы горожан шли к императорскому дворцу. Везде чувствовалась радостная приподнятость. Люди обнимались, смеялись, кричали. Все быстро двигались вперед. Рядом со мной какая-то пожилая еврейка силилась не отставать от толпы. Она волокла за руку маленькую девочку и во все горло выкрикивала: «Да здравствует кайзер! Да здравствует кайзер!» И вдруг, задыхаясь, выпалила на идиш: «Чтоб он сдох, я больше не могу!» Понятно, что такое неслыханное богохульство, да еще в такой день, не могло не взволновать меня, юного мальчишку! Снова и снова меня одолевали жгучие вопросы: в чем же добро, в чем же зло?
   В мире куда больше не понятного, нежели понятного. Это было очевидно. Наряду с религией война тоже оказалась частью этой непонятной вселенной. Конечно, я видел знамена, слышал фанфары, читал победные реляции, наблюдал ликующие толпы. Но разве мог мальчишка, каким я был тогда, не видеть изнанку всего этого? Война нанесла удар и по нашему семейному очагу: двоих моих братьев не только призвали в армию, но один из них пропал без вести на итальянском фронте, а другого ранило. Не мешкая ни дня, мой бедный отец, невзирая на огромные трудности, отправился на поиски своего сына. Он добрался буквально до самого переднего края. Брата он разыскал в маленьком сельском госпитале. Там ему сообщили, что во время артиллерийского обстрела, когда брат перебегал от одной воронки к другой, его контузило разорвавшимся снарядом. Он онемел и оглох. Отец перевез его в тыловой госпиталь, где благодаря хорошему и терпеливому уходу ему был частично возвращен слух. Читатель легко поймет, какая печаль царила тогда в нашем доме. Коротко говоря, в Вене мне довелось увидеть и пережить полную противоположность тому, что мне твердили в гимназии.
   Да, горестный урок, ничего не скажешь! Через два года после нашего приезда в Вену мы вернулись в Новы-Тарг.
   Уж и не помню, каким было это возвращение. Зато знаю, что приблизительно тогда мои сомнения относительно религии переросли в какое-то мятежное чувство. Когда, говоря о всепрощении, раввин с дотошной точностью перечислял все виды и формы подстерегающей нас смерти, я внимательно разглядывал лица верующих — хотел узнать, какое впечатление производят на них его слова. В конце концов все лица оказывались искаженными страхом. Это было просто чудовищно. Что-то восстало во мне против такой массовой рабской подчиненности, поддерживаемой религиозным ритуалом и имеющей одну-единственную цель: заставить злополучных бедняков забыть про свою нищету.
   Вместо того чтобы накормить людей, их пичкали опиумом. Эту истину я, разумеется, не вычитал у Маркса, тогда неизвестного мне даже по имени. Но для того, кто жаждет все новых и новых постижений, польская сельская жизнь сама по себе была хорошим учебником.
   В 1917 году отец, достигший сорока семи лет, скончался от сердечного приступа. Из-за непосильного труда его организм преждевременно и полностью износился. В соответствии с еврейской традицией все, что тогда окружало меня, замерло на семь суток в полной неподвижности. Все ставни в доме закрыли, зеркала занавесили. Семь суток мы сидели в полумраке на низких стульях. На похороны отца пришло много людей. В своем надгробном слове раввин потребовал от всех смириться с волей «всеблагого» господа бога. И снова эта подчиненность «роковой неизбежности» показалась мне недопустимой, несправедливой. Вот когда я отошел от религии. Я отрекся от слепого бога и связал свою судьбу с теми, кого познал в беде, с добрыми людьми-братьями. Утратив веру в бога, я начал верить в Человечество, чьи страдания и муки открылись мне. И я понял: тот, кто сознает свое положение и желает — пусть даже и не так сильно — изменить его, может рассчитывать только на себя самого и не должен ожидать избавления от каких-то гипотетических, потусторонних сил. В этом я был твердо убежден. Помогай себе сам, небо не поможет тебе. Образным выражением этой идеи, ставшей для меня непреложной аксиомой, был смертельно опасный трюк отважного акробата-канатоходца из цирка Кронэ, куда в дни его гастролей в Вене меня сводил отец. Артист работал под куполом цирка без сетки, раскачиваясь над зияющей пустотой…
   Вот какой представлялась мне жизнь в пору моего расставания с детством. Она казалась очень опасным упражнением на равновесие, каким-то вечным риском.
   Когда после нескольких лет варварской войны мир начал приходить в себя, я был уже относительно взрослым юношей. В новой Польше, образовавшейся после войны, национальные меньшинства, некогда существовавшие под немецким, австрийским или русским господством, составляли одну треть населения. Для ассимиляции трех миллионов польских евреев не было решительно никаких предпосылок. Напротив, все благоприятствовало возрождению антисемитизма. Несколько буржуазных политических партий, не лишенных определенного влияния в правительстве, открыто провозгласили свою антисемитскую направленность. То и дело слышалось: «Евреев в Палестину!» В университетах был введен Numerus clausus — официально разрешенная «процентная норма» для евреев. Кроме того, правительство издало закон, запрещающий евреям поступать на государственную службу. Для конкуренции с еврейскими мелкими торговцами создавались особые магазины потребительской кооперации. Был провозглашен девиз. «Поляки покупают у поляков!»
   Убежденный в том, что иудаизм выражается не столько в религиозной принадлежности, сколько — и это главное — в самом существовании национального меньшинства, тесно сплоченного столетиями преследований и страданий, имеющего собственный язык, культуру и традиции, я примкнул к еврейскому молодежному движению «Хашомер хацаир». Вдохновленная идеями сионизма, организация «Хашомер хацаир», созданная в 1916 году, во время войны, группой молодых еврейских интеллигентов, быстро распространилась по всей Восточной Европе. В одной лишь Палестине видели ее приверженцы будущую страну еврейского народа. К тому же в декларации лорда Бальфура от 2 ноября 1917 года говорилось, что англичане полны решимости создать в Палестине еврейский национальный очаг. Организация «Хашомер хацаир» считала, что она формирует людей нового типа, которые, отрешившись от мелкобуржуазного образа жизни, заживут друг с другом по-братски. Все мы испытывали сильное влияние марксизма, чувствовали великую притягательную силу Октябрьской революции. 22 июля 1918 года в галицийском городе Тарнове состоялся наш первый съезд. На повестке дня стоял основополагающий вопрос: как решить еврейскую национальную проблему? Столкнулись три мнения. Одни призывали нас примкнуть к компартии Польши, утверждая, что только социальная революция, вдохновляемая большевистским примером, обеспечит решение всех проблем национальных меньшинств. Другие настаивали на выезде в Палестину для создания там государства, свободного от капитализма. Для этого всем активистам надлежало покинуть университеты и заводы и вернуться на землю, дабы установить на ней жизнь полного равенства всех. Наконец, третья группа, к которой принадлежал и я, считала, что мы должны, полностью сохраняя свою принадлежность к «Хашомер хацаир», сотрудничать с коммунистическим движением. Никаких решений съезд не принял, если не считать того, что меня назначили руководителем городской организации в Новы-Тарге. На втором съезде, состоявшемся во Львове4 в 1920 году, меня избрали в состав национального руководства. В том же году, имея от роду шестнадцать лет, я ушел из гимназии и пошел в подмастерья к одному часовщику, хотя эта деятельность нисколько не прельщала меня. Главная моя обязанность заключалась в том, чтобы каждый день забираться на церковную колокольню и устанавливать на башенных часах точное время.
   В 1921 году произошло важное событие: мы покинули Новы-Тарг и переехали в город Домброва (ныне Домброва-Гурнича), что в Верхней Силезии. Это район шахт и доменных печей, весь черный от угольной пыли. Местные рабочие жили в ужасающих условиях. Вот где во мне постепенно и по-настоящему оформилось ощущение моей принадлежности к рабочему классу. Я понял и осознал, что помимо национальной борьбы есть еще и борьба классовая. Я руководил организацией «Хашомер хацаир» и одновременно подпольно боролся на стороне комсомольцев. Именно в этот период я взял себе для моей политической работы псевдоним «Домб» (первые четыре буквы слова «Домброва»). Этот псевдоним я сохранил на всю мою дальнейшую жизнь коммуниста и борца…
   Моя семья буквально помирала с голоду, а мне все не удавалось найти постоянную работу. Сначала я нанялся на металлургическое предприятие, потом перешел на мыловаренный завод. Чтобы заработать несколько лишних грошей, впервые в жизни занялся противозаконными делами. Ввиду разных налогов на спиртные напитки водка в Домброве стоила дешевле, чем в Кракове. Таким образом, ее закупка здесь и перепродажа там приносила неплохой доход. Но полиция часто проводила облавы, и, чтобы оставаться вне подозрений, я завел специальный пояс, на котором укреплял плоские фляжки. Под просторной рубашкой навыпуск они были незаметны. Часто приезжая в Краков, я при малейшей возможности посещал лекции в тамошнем университете. Моя духовная жажда, разнообразная и неутолимая, влекла меня прежде всего к гуманитарным наукам, особенно к психологии и социологии. Я взахлеб читал Фрейда, пытаясь проникнуть в сокровенный смысл таинственных импульсов, побуждающих нас к тем или иным действиям. Вместе с друзьями из «Хашомер хацаир» я до хрипоты спорил насчет облика нового человека, который свободен от предрассудков и не прячется от действительности. В подобных дискуссиях метод психоанализа представлялся мне крайне важным.
   Но за всем этим я, конечно, не пренебрегал и политической жизнью и с каждым днем все больше вовлекался в нее. Немалую часть моего времени я посвящал собраниям, манифестациям, написанию и распространению листовок. К этому времени рабочее движение достигло большого размаха и стало подлинно боевым. В 1923 году трудящиеся Кракова восстали против нищенских условий своего существования, объявили всеобщую забастовку и заняли город. Правительство бросило против восставших подразделения конной полиции. Кровавые стычки продолжались несколько дней. Будучи одним из самых активных участников этих событий, я впервые, как говорится, на собственной шкуре в полной мере испытал жестокость полиции. И теперь, оказавшись в «черных списках», я уж и вовсе не мог рассчитывать на получение работы. Я стоял перед выбором: либо уйти в подполье, либо уехать в Палестину в надежде построить там социалистическое общество, в котором уже не будет никакого «еврейского вопроса».

3. ПАЛЕСТИНА

   В апреле 1924 года, имея на руках вполне приличный паспорт, в составе группы из пятнадцати человек, которым, как и мне, было примерно по двадцать лет, я отправился в Палестину. У нас не было ни гроша за душой, и все наше убогое барахлишко мы везли в узлах, переброшенных через плечо. Нашей первой остановкой была Вена. Не без волнения вспоминал эпизоды моей жизни в этом городе, связанные с отцом. Но с тех пор прошло много времени… Разместившись бесплатно в какой-то бывшей казарме, мы каждый день пересекали город из конца в конец, осматривали его достопримечательности и музеи с исступленностью провинциалов, «открывающих» для себя неведомый им большой город. Нашлась организация помощи эмигрантам, снабдившая нас суммой, необходимой для продолжения путешествия, и через восемь дней жизни в австрийской столице мы вновь сели в поезд, доехали до Триеста, там сделали пересадку на Бриндизи, где очутились на борту видавшего виды турецкого грузового судна, которое за десять суток добралось до Бейрута.
   Наш пароход причалил к борту другого корабля, принимавшего уголь для своих топок. Сотни арабов, оголенных по пояс, черные от пыли, цепочкой медленно двигались по мосткам, сгибаясь под тяжестью мешков с топливом. Это медленное и методическое движение, чем-то напоминающее муравьиную тропу, казалось, берет свое начало где-то далеко, в недрах Истории. Примерно так я представлял себе сооружение египетских пирамид…
   — Сколько им платят за этот рабский труд? — спросил я у какого-то моряка.
   — Запомните, уважаемый, вы вступаете в мир, ничуть не похожий на знакомый вам. Здесь люда заменяют скот. Сколько им платят? Сейчас сами увидите — в полдень они съедят весь свой заработок!
   Через несколько минут раздался резкий свисток. Цепочка остановилась и распалась. Грузчики собирались мелкими группками и, присев на корточки, жадно уплетали ломоть хлеба и помидоры…
   В Польше я видел бедность. При первом же соприкосновении с Ближним Востоком я увидел настоящую нищету… Наш пароход вновь вышел в море, и в конце концов мы прибыли в Яффу.
   Сойдя по трапу на причал, я застыл в полной неподвижности, захваченный зрелищем порта, словно расплющенного солнечным сиянием. Мне, молодому европейцу, привыкшему к низкому и серому небу, пришлось зажмуриться от этого ярчайшего, слепящего света. Из-под полуприкрытых век я наблюдал за шнырявшей во все стороны и крайне возбужденной толпой, которая, казалось, подхвачена каким-то вихревым, иррациональным и, я бы даже сказал, бредовым движением.
   Мужчины, облаченные в просторные и многоцветные джеллабы, с хеффи на голове, деловито толкались. Быстрые, порывистые, нервные, они обращались друг к другу так громко, так резко, что я уже было подумал, а не начнется ли всеобщая потасовка. Во всяком случае, казалось, что вся жизнь порта — это одна сплошная громогласная перебранка.
   — А ведь они того же корня, что и мы, — шепнул я другу, стоявшему рядом.
   — В каком смысле?
   — Да вот — тоже жестикулируют при разговоре!..
   Мы отправились в город, и там почувствовали себя окончательно потерянными: извилистые улочки, лавчонки и мастерские, кишащие шумливой и пестрой, преимущественно арабской, толпой, женщины под вуалями, шагающие, опустив очи долу, непрерывный шум, пронзительные выкрики, пряные ароматы фруктов, созревающих под лучами здешнего свирепого солнца, удущающая жара, нестерпимая для нас, бледнолицых «северян», какими мы еще были… Я сразу же проникся восхищением к этой столь необычной и многоликой жизни.
   Следующим этапом был Тель-Авив, тогда еще не более чем скромное местечко. Дом иммигрантов, где, как предполагалось, мы проведем первые несколько дней, высился в стороне. По ночам я по многу раз и мгновенно просыпался от завывания шнырявших поблизости шакалов.
   Мне предстояло сделать еще немало открытий, причем «арабское меню» было отнюдь не наименьшим из ожидавших меня сюрпризов. Сюрпризом, удвоенным истинным наслаждением: от картошки и капусты, главных компонентов моего питания в Польше, я перешел к каким-то незнакомым растениям, которые вкушал впервые. То были маслины, фиги, плоды кактуса, которые я научился взрезать, не укалываясь.
   Нам нужно было немедленно начать работать. Организация, ведавшая трудоустройством иммигрантов, предложила нам отправиться в Хедэру, маленькую деревушку, где несколько богатых евреев владели апельсиновыми плантациями. В те годы иммигранты-новички привлекались преимущественно к крупным земляным работам и на строительство дорог, и мы с радостью приняли предложение сразу же заняться садоводством. Наш юношеский энтузиазм стал еще большим, когда, прибыв на место, мы увидели прекрасную усадьбу, построенную в центре поместья. Но восторги оказались преждевременными. Хозяин подвел нас к краю обширного заболоченного участка:
   — Подыщите себе место для палаток, — сказал он нам и, обведя рукой расстилавшееся перед нами малярийное болото, добавил, — все это придется осушить!
   У нас было четыре палатки. Одна служила кухней и столовой, в трех остальных мы спали. Нам подарили ослика, на котором мы привозили питьевую воду из колодца, находившегося на расстоянии нескольких километров. Но животное не желало повиноваться нам. Сколько мы ни старались, сколько ни умоляли его, ни подталкивали, он упрямо отказывался сдвинуться с места хоть на два вершка… Наконец какой-то араб, забавлявшийся этой сценкой, дернул осла за хвост, и тот пошел себе как ни в чем не бывало.
   Едва ли можно назвать большим удовольствием работу по осушению болота. Когда от зари до зари стоишь по колено в тине. Да и ночью какой же это отдых, если мириады москитов так и норовят сожрать тебя. Что ни день — трое или четверо из нас заболевали малярией. Но ни бескрайняя пустыня, ни тяжкий климат, ни болезнетворные испарения почвы не обескураживали нас. Молодость и энтузиазм помогали преодолевать все трудности. Все мы прибыли в эту страну, чтобы строить, и были готовы работать не покладая рук.
   По вечерам, после трудов праведных, изможденные, но счастливые, мы собирались, чтобы поговорить про нашу жизнь, которую добровольно выбрали и полюбили. Мы были убеждены, что в нашей пронизанной духом коллективизма и полнейшего равенства коммуне, далекой от любых принуждений буржуазного толка, возникает новая, подлинно братская этика, своего рода фермент более справедливого общественного устройства. Нас занимали главным образом нравственные и идеалистические соображения.
   Над проблемами социального порядка, как это ни странно, мы не задумывались.
   Однако последние все же возникли, и даже очень скоро. Я заметил, что богатые еврейские землевладельцы, жившие весьма комфортабельно, нанимают для работы на своих плантациях одних лишь арабских батраков, которых нещадно эксплуатируют.
   Однажды, когда мы сумерничали, я спросил своих друзей:
   — А почему собственно наши боссы, называющие себя «добрыми сионистами», используют только арабскую рабочую силу?
   — Потому что арабам можно платить меньше!
   — Почему же?
   — Очень просто. Гистадрут5 принимает в свои ряды только евреев и обязывает хозяев выплачивать им какое-то минимальное жалованье. Но хозяева предпочитают нанимать арабов, которые не защищены никаким профсоюзом.
   Это сообщение глубоко встревожило меня, мой безмятежный идеализм начал испаряться. Молодой иммигрант, я прибыл в Палестину для строительства нового мира, но скоро понял, что сионистская буржуазия, дорожа своими привилегиями, хочет увековечить как раз те социальные отношения, которые мы страстно желали ликвидировать. Под прикрытием разглагольствований о национальном единстве евреев я обнаружил все ту же классовую борьбу…
   Через несколько месяцев после моего прибытия, где-то в конце 1924 года, я предпринял пеший поход через всю страну. В то время в Палестине жили полмиллиона арабов и приблизительно сто пятьдесят тысяч евреев. Я посетил Иерусалим и Хайфу, уже ставшую промышленным городом, прошел через Эмек-Израиль и Галилею, где в ряде киббуцев работали мои друзья по «Хашомер хацаир».
   Как и я, они эмигрировали в Палестину, мечтая создать там новое общество, в котором не будет места несправедливости. Они полагали, что, вернувшись на лоно природы и возделывая землю, обретут такие моральные ценности, как отвага, самоотверженность и преданность общине. Но иные уже стали утрачивать веру в возможность закладки основ социализма в стране, существующей как мандатная территория Великобритании. Чтобы убедиться в этом, достаточно было поглядеть на здоровенных парней из английской жандармерии, в большом количестве расхаживающих по улицам. Мечты о создании каких-то островков социализма в стране, над которой простер свою когтистую лапу британский лев, были конечно же не только иллюзорны, но и опасны.
   — Лишь при совместной антиимпериалистической борьбе наши действия имеют смысл, — сказал мне мой друг во время одной из наших нескончаемых бесед. — Пока здесь остаются англичане, ничего мы сделать не сможем.
   — Но ведь в этой борьбе нам абсолютно необходима поддержка арабов, — возразил я.
   — Это верно, урегулировать национальный вопрос можно только в ходе социальной революции.
   — Но если довести твои рассуждения до логического конца, то мы должны вступить в коммунистическую партию.
   — Вот именно, меня только что приняли в нее!
   Почти все ребята последовали его примеру. Не отстал от них и я, примкнув к коммунистам в начале 1925 года.
   Начиная с 1917 года мои взоры были прикованы к этому грандиозному и ослеплявшему меня сиянию на Востоке. Октябрьская революция, резко изменив ход истории, открыла новую эру — эру всемирной революции. Будучи уже давно всем сердцем большевиком из-за еврейского вопроса, в партию я вступил не сразу. Но теперь, убежденный, что только социализм избавит евреев от их тысячелетнего угнетения, я буквально ринулся в бой. И мне думалось, что в результате всех этих бурных перемен, которые я считал неминуемыми, возникнет давно уже манившее меня общество всеобщего равенства и братства. Я должен был помочь его рождению, а это было и трудно и захватывающе. Я отринул идеалистическую и наивную мораль, решив всецело включиться в подлинную историю. Какая может быть у человека личная свобода, если он не изменит весь мир?!
   Коммунистическая партия Палестины, основанная в 19206 году Иосифом Бергером, в 1924 году была официально признана Исполнительным комитетом Коммунистического Интернационала. Большая часть членов этой новой партии эволюционировала от сионизма к коммунизму. Один из ее самых выдающихся руководителей, Даниэль Авербух, долгое время стоял во главе левой партии «Поалей-Цион»7. Уже в 1922 году, на втором съезде Гистадрута, полемизируя с Бен Гурионом, Авербух отстаивал коммунистические взгляды. Замечательный оратор, он показал всю абсурдность намерения создать бесклассовое общество, сохраняя при этом законы капиталистического рынка. Его речь, выдержанная в духе неумолимой логики, произвела большое впечатление на съезд, однако в том, что сионизм заводит людей в тупик, убедила лишь некоторую часть делегатов. Ну а я в описываемый период не считал ни возможным, ни желательным создание еврейского государства.
   Я не понимал, ради чего пять миллионов американских евреев, три миллиона евреев из Советского Союза и миллионы других евреев, разбросанных по всему свету, вдруг покинут свои страны и поедут в Палестину в поисках какой-то гипотетической родины. Тогда я полагал, что всякому еврею надлежит так или иначе определиться. Те, кто сознает свою принадлежность к еврейскому народу, рассуждал я, в любой стране должны пользоваться всеми правами национального меньшинства. С другой стороны, я не мог оправдать возведение препятствий на пути тех, кто желал уехать в Палестину. И наконец, я не понимал, почему евреев, стремящихся к полной ассимиляции, лишают такой возможности? Впрочем, подобный вариант представлялся мне реальным только в отношении части интеллигенции и крупных буржуа. Я верил, что еврейские культурные традиции будут продолжаться еще долго и, если не помешать их расцвету, они обогатят коллективное культурное наследие всего человечества.
   С первых же дней существования коммунистической партии перед ней встал вопрос: как вырвать массы трудящихся из плена сионистской идеологии? Я со своей стороны был сторонником принятия какой-нибудь программы-минимум, содержащей такие реальные требования, которые именно в силу их осуществимости найдут отклик в сердцах еврейских рабочих. Но перед партией вскоре встал еще один немаловажный вопрос: англичане решительно не желали, чтобы у них под носом развивалась Коммунистическая партия Палестины. Сионистские и реакционные арабские организации в свою очередь помогали полиции выслеживать таких, как я. Нас было несколько сотен активистов и несколько тысяч сочувствующих. Мы были преданы своему делу, полны отваги и не боялись ни подполья, ни лишений. Со всех сторон мы чувствовали противодействие, враждебность. Как раз в этот момент коммунистическое меньшинство Гистадрута, так называемая «рабочая фракция» была исключена из этого профсоюза и вступила в Профинтерн8. Партия пыталась привлечь на свою сторону арабское население, однако ее усилия наталкивались на противодействие поддерживаемого англичанами Великого муфтия в Иерусалиме.
   Я предложил руководителям партии — Авербуху, Бергеру и Бирману — создать движение под названием «Ишуд» («Единство»), по-арабски «Иттихад», которое объединяло бы евреев и арабов.
   Вот какой мне виделась его элементарная программа:
   1. Бороться за предоставление арабам доступа в Гистадрут и создать объединенный профсоюзный интернационал.
   2. Содействовать проведению совместных еврейско-арабских культурных мероприятий.
   Организация «Ишуд» сразу же обрела большую популярность. Уже к концу 1925 года ее клубы работали в Иерусалиме, Хайфе, Тель-Авиве и в ряде деревень, где на полях евреи трудились бок о бок с арабами. Все чаще устраивались собрания для всех желающих. Постепенно это движение стало оказывать все большее влияние в киббуцах, что очень тревожило руководителей Гистадрута. Они все никак не могли взять в толк, как это евреи и арабы могут бороться совместно. В конце 1926 года состоялась первая генеральная конференция нашего движения. В числе ста с лишним делегатов было сорок арабов. К исходу первого дня присутствующие были изумлены — на конференцию приехали Бен Гурион, национальный лидер профобъединения Гистадрут, и Чарток, слывший специалистом по арабскому вопросу. Они с любопытством разглядывали смешанную еврейско-арабскую аудиторию, собравшуюся в зале.
   Наше материальное положение оставляло желать лучшего. Нелегким это было делом — найти работу, когда тебя подозревают в принадлежности к компартии… В течение всего 1925 года мы жили в Тель-Авиве, занимая вдесятером один барак. Нас было девять парней и одна девушка. Для нее мы оборудовали отдельный угол. Те из нас, кто работали, сдавали свой заработок в общую кассу, однако этих денег было недостаточно для содержания всей нашей десятки. Живя для революции, каждый из нас ежедневно подкреплялся всего несколькими помидорами. Иногда мы заходили в небольшие йеменские ресторанчики, где кормились в кредит. Мы являлись туда только в спецовках, что служило «неопровержимым» доказательством того, что мы не безработные.
   Не без труда мы постепенно приспособились к новым для нас климатическим условиям, к резким перепадам температуры, к иссушающей летней жаре, сменявшейся зимними холодами. Помню, как один из моих друзей, уроженец Кракова9, разрешил проблему обогрева в холодный сезон… Ему посчастливилось найти работу — важнейшее событие для профессионального каменщика, который поневоле и довольно долго был на положении безработного. Как-то он пригласил меня к себе «домой», то есть в скромный барак.
   «Посмотри, как я устроился, чтобы не мерзнуть по ночам, я ложусь на стол, а другим столом накрываюсь. Лучшего одеяла и не придумаешь!» — шутливо сказал он.
   К небольшой группе, состоявшей из Софи Познанской, Гилеля Каца и меня, присоединились Лео Гроссфогель и Шрайбер (всех их мы еще встретим в годы войны и оккупации). Чаще всего мы собирались в семье Каца, жившей в полуразвалившейся хибаре из досок. И вот мы решили снести ее и на том же месте построить прочный дом. Архитектором был Гилель, который смыслил кое-что в строительном деле. Мы собственноручно построили новое и довольно приличное жилище, ставшее нашим общим домом. В 1926 году я наконец снял комнату в Тель-Авиве, прямо над помещением «Ишуда». Хотелось жить поближе к своей организации, чтобы лучше руководить ею. Именно здесь, при совершенно непредвиденных обстоятельствах, мне было суждено познакомиться с Любой Бройде — будущей женой, спутницей моей жизни.
   Однажды ночью я услышал шум, доносившийся снизу. Я пошел вниз поглядеть, что там происходит, рассчитывая столкнуться нос к носу с каким-нибудь воришкой или праздношатающимся полицейским… Но я увидел красивую девушку, уютно устроившуюся за столом с газетой в руках. Я спросил ее:
   — Как вы сюда вошли?
   — Через окно… И это не в первый раз. Видите ли, по вечерам, когда у вас идут собрания, все так шумят, что невозможно спокойно почитать…
   Люба приехала из Польши, точнее из Львова, где работала на заводе и с энтузиазмом занималась комсомольской работой. В ряды комсомольцев сумел проникнуть провокатор, который выдал полиции многих ребят. Провокатора разоблачили, и местное партийное руководство приняло решение ликвидировать его. С этой целью Нафтали Ботвин, молодой еврей-комсомолец, организовал спецгруппу, в которую вошла и Люба. Ей поручили хранить револьвер. После ряда перипетий полицейского осведомителя прикончили, но Ботвина арестовали, а затем казнили. Началась охота и за остальными. Любе пришлось покинуть Польшу. По прибытии в Палестину она поначалу трудилась в киббуце, затем стала малярничать в Иерусалиме. Она примкнула к организации «Ишуд» и к «рабочей фракции», помогала в работе МОПР (Международная организация помощи борцам революции), однако отказывалась вступить в Компартию Палестины, упрекая ее в непонимании исторической необходимости создания самостоятельного еврейского государства.
   Деятельность «Ишуд» все сильнее тревожила английскую администрацию. Она издала особый декрет, запрещавший собрания этой организации. Секретаря «рабочей фракции» посадили за решетку. Я заменил его. В 1927 году еврейская полиция, контролируемая англичанами, арестовала меня во время одного из наших совещаний. Несколько месяцев я отсидел в тюрьме в Яффе. Здесь я впервые понял, что тюремные решетки не всегда непреодолимы. Прямо из неволи мне удалось устроить Анну Клейнман10, одного из наших самых преданных товарищей, в качестве служанки к самому комиссару еврейской полиции, а он как раз-то и занимался слежкой за ребятами и их арестами. Регулярно обыскивая карманы своего нового хозяина, Анна обнаружила список активистов, взятых под подозрение, и заблаговременно — до арестов — предупредила их. Не забыли и о самом полицейском комиссаре: несколько позже, в ходе одной манифестации, он случайно сломал ногу…
   С большой душой и огоньком Люба делала все, что могла, и для нашей организации: в 1926 — 1927 гг. ее дважды арестовывали — один раз в Хайфе, другой в Иерусалиме.
   Коммунистическая партия назначила меня секретарем своей секции в Хайфе, одной из самых многочисленных в Палестине. Мы пустили прочные корни на заводах, среди железнодорожников. Так я стал освобожденным партийным работником. Я боролся с неукротимой энергией неофита, все могущество моего идеала толкало меня вперед. Теперь, живя в полумраке подпольной жизни, я мог выходить на улицы лишь по вечерам и при любых своих перемещениях прибегал к тысяче предосторожностей, дабы не попасться в лапы преследовавшей нас полиции. Будучи неплохим оратором я часто выступал перед трудящимися, занимался организацией политической работы, писал листовки и прокламации, председательствовал на собраниях, которые мы проводили вопреки всем запретам. На одном из таких собраний, в самом конце 1928 года, меня вновь арестовали (вместе с двадцатью тремя товарищами) и заточили в хайфскую тюрьму. К счастью, мы успели вовремя уничтожить все компрометирующие нас бумаги, благодаря чему у полиции не было формальных зацепок, чтобы выдвинуть против нас обвинение.
   И все же всех нас заточили в средневековую крепость Сен-Жан д'Акр, где царил строжайший режим. Нас обрядили в одежды каторжников. Английские, власти, не располагая никакими доказательствами нашей партийной принадлежности, не признавали за нами статуса политзаключенных и содержали нас как уголовных преступников. По всей Палестине разнеслась весть о пекаре-коммунисте, который несколько недель подряд оставался в камере совершенно голым, не желая позорить себя одеждой каторжника… Наше заключение продолжалось. Никаких признаков близкого судебного процесса. Власти не знали, как нас классифицировать, к какой юрисдикции отнести. Через связного Центральный Комитет сообщил нам, что губернатор Палестины, сэр Герберт Сэмюэль, намерен подписать декрет о депортации на Кипр любых лиц, подозреваемых в прокоммунистической деятельности. Мы решили объявить голодовку, требуя либо освобождения, либо судебного процесса. На пятые суткимы объявили, что не только продолжаем голодовку, но и не будем пить ни капли чего бы то ни было. Наше упорство одержало верх над несправедливостью. Вся Палестина узнала про нашу голодовку. В английской палате общин ряд депутатов-лейбористов обратились к правительству с запросами относительно его политики в Палестине и резко осудили принимаемые там крайние меры. На тринадцатый день нас предупредили о близком начале судебного процесса. Мои товарищи поручили мне выступить на нем от их имени.
   В первый день кое-кого из ребят пришлось доставить в зал судебных заседаний на носилках — настолько они были истощены. Но этот день оказался первым и последним днем процесса. Едва заседание было открыто, как судья, взглянув на сидевших по обе стороны от него присяжных заседателей, встал и с подчеркнутой иронией произнес:
   «Неужто вы думаете всерьез, что раздражаете британского льва? Так нет же, вы ошибаетесь! Никакого процесса не будет! Вы свободны!»
   Жестом он приказал полицейским выпроводить нас из зала. Мы выиграли!..
   В 1928 году в стране начались серьезные трудности, население Палестины в полной мере ощутило тяготы экономического кризиса и порождаемойим безработицы, которая затронула примерно одну треть еврейских рабочих. Начался массовый выезд из страны. В том году Палестину покинули пять тысяч человек, а приехали только две тысячи семьсот. Но очень скоро, уже в 1929 году, в стране начались антиеврейские акции и преследования, в ходе которых дело доходило даже до судов Линча. Это стало причиной драматического недоразумения, возникшего между Компартией Палестины и Коминтерном. Понятно, что в глазах Коминтерна сложившаяся обстановка рассматривалась как начало мятежа арабского пролетариата, причем этот мятеж, безусловно, следовало использовать надлежащим образом. Коммунистическая партия Палестины получила указание поддерживать антиимпериалистические выступления в арабских деревнях. Мотивировалось это тем, что ей так и не удалось внедриться в среду местного арабского населения. Был провозглашен лозунг «арабизации и большевизации», словно замена в руководящих органах партии евреев на арабов автоматически обеспечивала более широкое ее проникновение в гущу мусульманского населения! Такой подход к вопросу встретил в Компартии Палестины резкое сопротивление. Группа активистов сочла решение Коминтерна авантюристическим. Я присоединился к этому мнению… Одного из наших товарищей, пытавшегося следовать указаниям сверху в их самом буквальном смысле, линчевали близ Хайфы. Для обеспечения безопасности чеха Шмераля, представителя Коминтерна, нелегально находившегося в одном из предместий Иерусалима, пришлось принять чрезвычайные меры…
   Эта абсурдная политика привела к снижению влияния партии и среди еврейских рабочих. А с другой стороны. Компартия Палестины, я бы сказал, роковым образом способствовала советским мероприятиям по решению «еврейского вопроса»в СССР.
   Как это произошло?
   После Октябрьской революции первоначально предусматривалось, что национальная жизнь евреев в Советском Союзе расцветет в тех регионах, где они были широко представлены, а именно в Крыму, на Украине и в Белоруссии. Но в 30-х годах сталинское руководство поспешно создало Еврейскую автономную область с центром в Биробиджане, на границе с Маньчжурией. Благодаря этому бюрократическому решению в дальнем сибирском районе с очень суровыми климатическими условиями совершенно искусственным образом возникла административная территория, где евреев никогда не было и в помине. Так что многим тысячам мужчин и женщин пришлось покинуть насиженные места на Украине и в Крыму, где они пользовались правами национального меньшинства. Москва призвала Компартию Палестины, а вместе с ней ряд братских партий в других странах использовать этот пример справедливой коммунистической политики в отношении национальных меньшинств и поощрять переселение евреев в Биробиджан. Сто пятьдесят членов «Гдул авода» (рабочая бригада) вняли этому призыву и по прибытии на место основали общину «Воя нова». Лишь немногие из них уцелели в ходе сталинских репрессий. Что же до палестинских руководителей, то их очень плохо вознаградили за верность. В Москве полагали, будто их необходимо «переобучить». Члены нашего ЦК поехали в Советский Союз на учебу в Коммунистический университет трудящихся Востока (КУТВ). Видимо, их «переобучение» не дало желаемых результатов, ибо уже в 1935 году всех их арестовали.
   Я остался в Палестине и продолжал там борьбу. Полиция непрестанно преследовала меня. Скрываться становилось все труднее и труднее. Ни Тель-Авив, ни Иерусалим не могли считаться безопасными. Подпольная жизнь в такой маленькой стране стала невозможной для коммунистов, которых знали все. Высланный из Палестины по распоряжению английского губернатора, я сел на пароход, следовавший во Францию11. При мне был более чем скромный багаж, но вместе с ним еще и два документа, которые я ценил на вес золота: рекомендация Центрального Комитета Коммунистической партии Палестины, одобрявшая мой отъезд, и транзитная виза.

4. ФРАНЦИЯ

   В конце 1929 года мой пароход вошел в марсельский порт, и я ступил на французскую землю. Плавание длилось около недели. Растянувшись под тентом на палубе грузового судна, положив голову на свернутый канат, слушая мерное пыхтение паровой машины, я мог спокойно поразмыслить о многом. Едва успев прожить четверть века, я уже вторично направлялся в изгнание. Не скажу, что мне это не нравилось. С профессиональными революционерами такое в порядке вещей — репрессии обрушиваются на них смолоду. Если судьба вырывает тебя откуда-то с корнем, то больно тебе лишь тогда, когда корень этот глубок и прочно врос. Но каменистая почва Палестины не столь уж плодородна, чтобы именно на ней возделывать свой сад.
   Когда на горизонте сквозь дымку обозначился французский берег, мною овладело чувство огромной радости, вытеснившее все горестные мысли. Увидеть Францию было моей давней мечтой.
   Трудно вообразить, какое огромное эмоциональное напряжение вызывало само слово «Франция» во мне, молодом человеке, лишенном родины. В двадцатых годах молодой эмигрант из Восточной Европы, как правило, покидал родной край ради того, чтобы стать «богатым американским дядюшкой» в глазах своей родни, оставшейся дома, где-то, скажем, в районе Варшавы или Бухареста. Байка о пресловутом мальчишке-чистильщике на Бродвее, который благодаря упорству и труду в конце концов якобы становится бизнесменом-миллионером, возбудила немало радужных мечтаний. Но совсем другое дело молодой коммунист, кому в 1930 году исполнилось 26 лет, кого безжалостная и мстительная полиция заставила покинуть родину, кто в силу обстоятельств и превратностей классовой борьбы превратился, если так можно выразиться, в «коммивояжера Революции». И так понятно, что перед его мысленным взором конечно же представала либо Красная площадь в Москве, либо площадь Бастилии в Париже.
   Поездка в Советский Союз, где трудом миллионов воплощается в жизнь тысячелетняя мечта человечества, — это особая награда. Но молодой Домб стоит еще только в начале своего трудного пути, и его продвижение вперед возможно только ценой большой выдержки, терпения и самоотверженности. Франция же в глазах политэмигранта почти что синоним Революции. В стране, где коммунары двинулись штурмовать небеса, где шло братание солдат правительственных войск с крестьянами-виноделами, знамя мятежа всегда держали высоко. Оно было видно издалека и объединяло вокруг себя всех, кого преследования вынуждали покидать родную страну. Замечу, однако, что Франция эпохи Третьей республики, в которой иностранные революционеры видели некую временную замену родины, на самом деле была отнюдь не столь уж надежным и безопасным пристанищем. Полиция, как оно и бывает в демократическом государстве, изощрялась в мелочных придирках, а что касается труда, то эта бюрократическая республика нотаблей великодушно позволяла иностранцам выполнять самую грязную и тяжелую работу. И все-таки в этой стране соблюдение законов всегда осуществлялось в каких-то довольно зыбких или даже подвижных границах, и тот, кто это понимал, мог их легко нарушать. А если говорить конкретнее, то во Франции коммунист знает, что может твердо рассчитывать на помощь товарищей по партии. Еврей не сомневается, что в массовых организациях еврейской общины он, несомненно, найдет друзей. Поэтому я и старался быть активистом в среде еврейских рабочих, где компартия только начинала утверждать свое влияние и нуждалась в деятельных кадрах. И еще одна, едва ли не самая важная подробность: у меня была транзитная виза, открывавшая мне любые ворота Франции. Теперь же было важно как-то закрепиться в этой стране. Не имея достаточно денег, чтобы продолжить путешествие, я провел две недели в Марселе, где, к сожалению, мне так и не довелось вдоволь надышаться свежим морским воздухом, овевающим Каннебьер — главную магистраль города. Почти все это время я проторчал на кухне небольшого ресторана, куда нанялся на работу. Меня бесплатно кормили, и почти все мое жалованье ушло на покупку костюма.
   Может, это и покажется смешным, но должен честно признаться — за все мои двадцать пять лет у меня никогда не было настоящего костюма, то есть пиджака с брюками. В Палестине весь наш гардероб состоял из шортов и рубашки, а приехать в Париж этаким полуоборвышем я ни за что не хотел. Примеряя первый в моей жизни костюм, я вертелся перед зеркалом, удивленно разглядывал в нем «нового человека» и невольно вспоминал, как евреи из Новы-Тарга, эмигрировавшие в Соединенные Штаты, перед отъездом всячески старались приодеться получше.
   В Париже я не без некоторой гордости сошел с поезда и зашагал по незнакомым улицам. В руке я нес небольшой чемодан;
   правда, он был наполовину пуст, но какое это имело значение! Я знал заранее, куда пойду. Мой друг детства Альтер Штром покинул Палестину за год до меня и обосновался в Париже. Опытный укладчик паркета, он легко нашел себе работу. На меня почему-то произвело сильное впечатление само звучание адреса, который он мне сообщил: «Отель де Франс», улица Арраса № 9, Париж, Пятый городской округ! Да ведь здесь располагался Латинский квартал — студенческий район! «Отель де Франс»! Такое роскошное название, безусловно, мог носить только какой-нибудь дворец. Неужто мой товарищ Альтер Штром заделался «капиталистом»? В письме он приглашал меня пожить первые дни у него. Наконец я добрался до узкой и мрачной улочки, где под номером 9 стояло небольшое здание. Ветры и дожди наполовину стерли надпись «Отель де Франс». Я спросил, как пройти в номер господина Штрома. Он был на самом верху, прямо под крышей. Я толкнул дверь и сразу же увидел главное: почти всю площадь комнаты занимала огромная кровать. В углу стоял небольшой умывальник, у окна — колченогий столик. Несколько гвоздей, забитых в дверь, заменяли вешалку. Вот и вся обстановка.
   Вскоре я понял, почему Альтер Штром поселился именно здесь: «Отель де Франс» был одним из самых дешевых в Париже. Вдобавок полиция почти никогда не заглядывала сюда. Номер Альтера был постоянно открыт для его друзей. Ширина кровати позволяла нам удобно размещаться на ней даже поперек. Нередко мы ночевали здесь вчетвером-впятером. Часто ребята не имели вообще никакого пристанища, и достаточно было сунуть ночному портье несколько су, чтобы он смотрел сквозь пальцы на коллективный ночлег в номере Альтера Штрома.
   Но вот неприятность — вся гостиница кишмя кишела клопами. Однажды мы купили две бутылки вина и перекрестили «Отель де Франс», назвав его «Отель де Ванц» (на идиш «ванц» означает «клоп»)…
   Я решил записаться вольнослушателем в Парижский университет. Правда, для этого надо было обзавестись своего рода видом на жительство, но получить его было нетрудно, если ты мог доказать полиции, что располагаешь средствами к существованию. Мои друзья давно и довольно просто разрешили эту проблему. Они отправляли в родной город сумму, которую полиция считала месячным прожиточным минимумом. Их родители или друзья, не мешкая, отправляли эти деньги обратно в Париж, которые сразу же и тем же способом использовал кто-нибудь другой. Так что все мы по очереди могли предъявлять полиции квитанции о почтовых переводах, подтверждающих, что из Польши нам регулярно высылают деньги.
   Через несколько дней после моего приезда я получил свой первый вид на жительство сроком на полгода, после чего немедленно вошел в контакт с Французской коммунистической партией. Из Палестины я привез рекомендацию тамошнего ЦК, написанную на лоскуте ткани, зашитом под подкладку. Я ее вручил товарищу, ответственному за деятельность среди ИPC12. Мы договорились, что я включусь в партийную работу, как только решится вопрос о моем трудоустройстве. Но о получении какого-нибудь постоянного места нельзя было и мечтать. Иммигранты вынуждены были довольствоваться эпизодической вспомогательной работой. Скорее всего тебя могли взять в подручные куда-нибудь на стройку. При этом десятники, получавшие некоторый процент от зарплаты нанятых ими рабочих, не слишком придирались к оформлению трудовых карточек — то есть письменных разрешений работать. Несколько недель я трудился на строительстве дома издательства «Ашетт», затем в Пантэне, где в течение всей рабочей смены перетаскивал рельсы. Это длилось до того дня, когда упавшим рельсом мне размозжило большой палец ноги. След от этой травмы сохранился по сей день.
   В те годы крупные универмаги ежевечерне нанимали чернорабочих для уборки полов. Вместе с несколькими десятками студентов, привязав щетку к одной ступне и мягкую тряпку к другой, я «плясал» с вечера до утра, надраивая паркетные долы универмагов «Самаритен» или «Бон марше». То был нелегкий труд, но он хорошо оплачивался. На один такой ночной заработок я мог прожить двое или трое суток. Еще более изматывающей была обработка грузов на товарных станциях. Ночами напролет приходилось грузить вагоны на станции де ля Шапель. Наутро с ноющими конечностями, с болью в каждой мышце, я с трудом добирался до постели.
   Все эти работы были случайными и кратковременными, но партийной работой я занимался в полную меру своих сил. Всем своим существом я был нацелен на завоевание симпатий в кругах еврейских иммигрантов. В этой среде ФКП как раз и стремилась упрочить и расширить свое влияние.
   Что касается французских евреев (в то время в Париже их было около двухсот тысяч), то правильнее говорить не об одной, а о нескольких «общинах». На самые древние этнические слои (выходцев из Эльзаса, Лотарингии, Франш-Конте, Бордо), которые ценой упорной борьбы добились определенных прав и, постепенно поднимаясь по социальной лестнице, нажили состояния, одна за другой накладывались волны недавних иммигрантов. Эти евреи из Центральной Европы, чей поток на Запад начался еще на заре XX века и особенно усилился в связи со страшными царскими погромами, были преимущественно пролетарского происхождения. Некоторые из них уже поднабрались опыта политической борьбы в левых партиях своих стран. Они остались верны своим убеждениям. При таких обстоятельствах неудивительно, что, прибыв во Францию, они продолжали бороться, а некоторые политические партии пополнялись за их счет, например коммунистическая партия. Бунд, коалиционная партия, сионистские группировки, движение «Хашомер хацаир», о котором я уже рассказывал.
   Я активно работал в еврейской секции ИРС вместе с товарищами, которые из-за репрессий покинули родные страны. Наши ежевечерние совещания всегда затягивались допоздна. В ту пору среди евреев-коммунистов был широко распространен троцкизм. Поэтому перед нами была поставлена задача «очистить еврейскую среду» от активных представителей наших противников. Проводимые нами дискуссии зачастую принимали весьма бурный характер. Понемногу нам удалось в очень значительной степени снизить роль троцкистов среди евреев-иммигрантов, но все же отдельные небольшие группки продолжали весьма энергично проявлять себя.
   Являясь евреями и коммунистами, мы не только участвовали в жизни партии, но и в политической борьбе в целом. Неразрывные нити связывали нас с борьбой рабочего класса. Участие в так называемых «жестких» манифестациях всегда было сопряжено с немалым риском, ибо в случае задержания иммигрантов, не получивших натурализации, их частенько выдворяли за пределы Франции. Но как бы то ни было, вопреки многим опасностям, мы участвовали во всех крупных народных демонстрациях, как, например, в праздновании годовщины Парижской коммуны и в первомайских шествиях.
   Но дело не ограничивалось чисто политическими событиями: немало иммигрантов-евреев состояло в культурных ассоциациях, таких, как Лига культуры, которая зародилась и развилась под эгидой компартии. Собрания этой лиги устраивались по воскресным дням в зале Ланкри, вмещающем несколько сот человек. Руководители ФКП Пьер Семар или всегда улыбающийся Жак Дюкло регулярно выступали здесь с лекциями. Мне приходилось время от времени выезжать в Страсбург и в Антверпен для участия в собраниях местных еврейских общин.
   Наконец, мы вели большую работу в профсоюзах, причем еврейские активисты были особенно многочисленны среди меховщиков и работников промышленности готового платья. В частности, Лозовский, который в 1912 году был секретарем профсоюза шляпников, впоследствии стал одним из ведущих руководителей Профинтерна.
   И еще одно небольшое замечание относительно общеполитической позиции евреев-коммунистов. Хочу подчеркнуть, что в их политическом поведении не было почти никаких признаков сектантства. В отличие от «классических» коммунистов, читавших одну лишь «Юманите», мы черпали информацию из множества источников — от социалистической «Попюлер» до весьма консервативной «Тан», не пропускали ни одного номера сатирического еженедельника «Канар аншэнэ» («Утенок на цепи»), к которому и поныне я питаю симпатию, восходящую к моей далекой молодости.
   Наряду со всем этим наладилась и моя личная жизнь. Я имел счастье вновь встретиться с Любой, которая в 1930 году приехала ко мне. Разыскиваемая английской полицией, она воспользовалась документами своей сестры Сары и вступила в фиктивный брак с одним моим приятелем палестинцем. Этот формальный супружеский союз давал ей гражданство страны, уравнивал ее в правах с англичанами и позволял получить визу для поездки во Францию. Теперь, живя в Париже на положении иммигрантов, мы опять столкнулись с полицией.
   Через несколько недель после приезда Любы как-то на рассвете раздался стук в дверь нашего номера в «Отель де Франс». Я открыл. Передо мной стоял человек, чей внешний вид не оставлял никаких сомнений.
   — Я из полицейского участка. Месяц назад ваша жена прибыла в Париж и до сих пор не оформила своего пребывания здесь…
   — Простите, — сказал я, наклонился вперед и, словно не желая, чтобы кто-то другой меня услышал, шепнул ему на ухо: — Это не моя жена, а любовница! Через сорок восемь часов она исчезнет.
   — Ну, раз так… — тихо проговорил чиновник и не без игривости подмигнул мне.
   В стране Куртелина13 галантные истории всегда пользуются успехом, в особенности у полиции.
   Мы с Любой жили очень бедно. Вдобавок наше положение осложнилось еще больше — мы ждали рождения первенца. И тут нам повезло: нашелся еврей, маляр по профессии, который, желая мне помочь, взял меня в помощники. Но держать в руках кисть еще не значит быть маляром. Что-то не давалось мне это дело, и я так и остался всего лишь мазилой. А мой хозяин, напротив, преуспел по этой части и со временем выбился в крупные предприниматели.
   Люба работала на дому, сшивала меховые шкурки. Дважды в неделю она приносила от скорняка огромные тюки и, не разгибая спины, работала по десять — двенадцать часов в день. Вместе с тем она выполняла партийные поручения и в 1931 году даже была делегирована от еврейской секции компартии на первую антифашистскую конференцию в Париже. Я со своей стороны был назначен представителем еврейской секции И PC при Центральном Комитете ФКП.
   Однажды вместе с другим работником И PC я был приглашен в штаб-квартиру ЦК на встречу с Марселем Кашеном. Директор «Юманите» встретил меня с большой сердечностью:
   — Здравствуй, — сказал он. — Как идет работа среди евреев? И, не дав мне ответить, продолжил:
   — Нацистская угроза растет. Надо усилить пропаганду в еврейских кругах. Необходимо издавать для Франции и Бельгии газету на идиш. Ради этого я вас и пригласил.
   — Прекрасно, но кто будет ее финансировать?
   — То есть как кто? Ты что же не читал Ленина? Ты не знаешь, как финансируется коммунистическая газета? Надо вербовать подписчиков среди рабочих…
   — Мы готовы начать большую кампанию по подписке, но вы-то сами, вы, товарищ Кашен, будете участвовать в наших митингах?
   — Конечно, и даже с удовольствием! Всякий раз, когда будет возможность…
   Вскоре после этого разговора в Монтре, где жила большая еврейская колония, состоялось многолюдное собрание в синагоге — единственно свободном помещении, которое удалось найти. Местный раввин любезно согласился предоставить ее в наше распоряжение. В назначенный день толпа мелких еврейских ремесленников и торговцев заполнила синагогу. Я сел близ трибуны, рядом с Кашеном. Этот уже немолодой тогда партийный руководитель поднялся с места и громким, уверенным голосом начал свою речь:
   — Для меня большая честь, дорогие друзья, находиться здесь, бок о бок с представителями народа, давшего миру великих революционеров. Я имею в виду Иисуса Христа, Спинозу, Маркса!
   Гром аплодисментов прервал оратора. Удивленный и смущенный этими словами, от которых, как мне казалось, несло мелкобуржуазным национализмом, я опустил голову, не решаясь разглядывать сидящих в зале. Но Марсель Кашен продолжал в том же духе:
   — Вам, друзья, конечно, известно, что дед Карла Маркса был раввином.
   Да плевать нам на это сто раз, подумал я. Однако, словно гальванизированная, аудитория, видимо, сочла эту подробность куда более важной, нежели тот факт, что внук этого раввина написал «Капитал».
   Кашен закончил свое короткое выступление еще какими-то лирическими подробностями, которые зал встретил с полным энтузиазмом. Организованный у выхода сбор денег на газету прошел с большим успехом. Лицо Кашена расплылось в счастливой улыбке. На прощание он мне сказал:
   — Вот видишь, Домб, все-таки мы добиваемся своего. Газета будет выходить!
   Прошло еще несколько недель, и первый номер «Дер морген» («Утро») увидел свет. Газета выходила раз в неделю на четырех полосах, но, несмотря на довольно быстро растущий тираж, ее финансовая обеспеченность оставалась ненадежной. Кто-то из членов редколлегии предложил отвести одну полосу под рекламу, которую, вообще говоря, коммунистическая пресса отвергала по моральным соображениям. Мы колебались — можно или нельзя предоставить целую газетную полосу капиталистическим рекламодателям? Вопрос был рассмотрен Центральным Комитетом, который согласился предпринять подобный эксперимент именно на страницах нашей газеты, но при условии публикации объявлений, поступающих только от мелких торговцев, рестораторов и ремесленников. Товарищ, взявшийся вести эту полосу, поставил дело настолько удачно, что впоследствии ему предложили ту же работу в «Юманите»…
   Наш сын родился 3 апреля 1931 года. В этот день Андре Марти вышел из тюрьмы и уже вечером должен был выступить перед еврейскими рабочими в Гранж-о-Бель. В честь столь знаменательного совпадения Люба и я решили назвать своего мальчика Анмарти. Я понимаю — сегодня это может вызвать улыбку удивления, но в ту эпоху наше решение лишь подчеркивало авторитет, которым пользовались коммунистические руководители. Понятие о пресловутом культе личности тогда еще не было в ходу.
   Я и сейчас живо вспоминаю мэрию XIX городского округа, неподалеку от небольшой квартирки, где мы устроились. Я представился чиновнику загса, чтобы зарегистрировать рождение сына. Когда я назвал выдуманное нами имя, чиновник привскочил от удивления (хотя этот район считался «красным»).
   — Анмарти, Анмарти… Такого имени нет.
   — Но мы хотим отметить освобождение Андре Марти.
   — Это я понял сразу, но если в дальнейшем вы не хотите иметь неприятностей, то послушайте меня: я дал бы на вашем месте ему другое имя.
   Тогда я отправился домой — обсудить с Любой создавшееся положение. И мы передумали: назвали мальчишку Мишель в честь городского округа Парижа, где мы жили в самом начале.
   Люба занималась партийной работой не меньше, чем я, и мы самым бесстыдным образом использовали наших друзей в роли нянек, которые, сменяя друг друга, ухаживали за маленьким Мишелем.
   — Не стоит благодарить нас, — говорили они. — Ведь это вполне естественно. Кроме того, мы видим в этом еще один способ быть полезными партии!
   Правда, возникло одно неудобство: некоторые из наших друзей, увлекшись уходом за малышом, перестали посещать собрания»
   Так что в конечном итоге худо ли, хорошо ли, но мы приспособились к своей новой жизни, достаточно зарабатывали, чтобы прокормиться, и отдавали сколько могли сил и времени партийным делам, дабы поддерживать свой боевой дух… Революционер вынужден исходить из сиюминутных ситуаций, это несомненно. Путь революционера изобилует ловушками и засадами, и всякий, кто пожелает встать на этот путь, должен быть готовым ко всему, и прежде всего к неожиданностям! Эта истина убедительно подтверждается треволнениями Альтера Штрома, который однажды, июньским утром 1932 года, явился ко мне хмурый и озабоченный. Он спросил, не пришло ли ко мне письмо на его имя.
   — Личное письмо? — спросил я.
   — Нет, нет! Нечто поважнее.
   Его слова изумили меня:
   — Не больно осторожно и совсем неумно с твоей стороны давать кому-то адрес ответственного работника ИРС для получения писем о подпольной работе.
   Штром работал вместе со мной в Лиге культуры. В 1931 году родители прислали ему немного денег, и он поступил в Институт искусств и ремесел, чтобы выучиться на чертежника, Затем он перестал показываться на людях. Я его ни о чем не расспрашивал, но про себя решил, что, по-видимому, он выполняет какие-то негласные задания компартии Польши.
   Через два дня Альтер Штром снова — и опять-таки с весьма озабоченным видом — пришел ко мне насчет письма. Не прибыло ли оно?
   Прощаясь, он сказал:
   — Во всяком случае, будь начеку!
   Мне и в голову не приходило, откуда в действительности грозила опасность. Но через несколько дней я узнал все из газет. Альтер Штром был арестован за «шпионаж в пользу Советского Союза». Видимо, руководитель этой сети, его звали Исайя Бир, был в этом отношении способным человеком, ибо полиция дала ему кличку «Фантомас». Один из журналистов «Юманите», некто Рикье, был также замешан в этой истории, которая стала известна под названием «дело Фантомаса».
   Для множества парижских газет все это было желанной сенсацией, которую раздули как только могли. Очень уж велик был соблазн начать кампанию дискредитации Французской компартии, обвинив ее в том, что она «живет на заграничное жалованье». Ну и, как это водится во Франции, тут же был придуман каламбур: какой-то журналист съехидничал про заговор «Фанто-Маркса». Единственная моя связь с группой Фантомаса заключалась в моей дружбе с Штромом, но, будучи боевым активистом коммунистической партии, я счел своим долгом доложить об этом руководству, после чего мне посоветовали покинуть Париж. Полиция, конечно, могла — и этого следовало опасаться — сыграть на моей дружбе с Альтером Штромом и организовать кампанию против еврейских иммигрантов. Подобное опасение отнюдь не было лишено оснований в эпоху, когда реакционная печать уже твердила про «дикую иммиграцию» и все больше раздувала настроения самого вульгарного антисемитизма. Я был совершенно чист и вне каких бы то ни было подозрений. Поэтому я вполне мог бы поехать, скажем, в Брюссель и переждать там какое-то время, покуда в Париже все уляжется. Но я считал, что открывшаяся мне возможность поехать в Советский Союз — чего я добивался с 1931 года — обязательно должна быть использована. Почему? Потому что с момента моего отъезда из Польши я не имел никакой, даже мало-мальской передышки. И если я накопил известный практический опыт, важность которого была просто неоценима, то теоретических знаний у меня было маловато. Настало время восполнить этот пробел.
   Мое личное дело было, очевидно, сразу же отправлено. Моя кандидатура, поддержанная руководством ФКП, была одобрена Москвой, точнее, отделом кадров Коминтерна, где товарищами из Франции занималась Лебедева, жена Мануильского. Любе предстояло несколько позже приехать ко мне. Итак, я отправился в столицу СССР. Это было в начале лета 1932 года.

5. НАКОНЕЦ В МОСКВЕ!

   По пути в Москву я остановился на несколько дней в Берлине. Представители левого крыла, с которыми я встретился в столице Германии, явно недооценивали нацистскую опасность. Коммунисты и социалисты, подходя ко всему только с точки зрения предстоящих выборов и возможного состава парламента, утверждали: «Гитлеровская партия никогда не получит большинства мандатов в рейхстаге!» Когда же я замечал, что нацисты могут пойти на риск захвата власти силой и что к этому они подготовлены куда лучше, чем все рабочие партии, мои собеседники и слушать меня не хотели.
   Однако отряды СА все более четко, все с большим грохотом отбивали шаг на мостовых города. Уличные стычки стали повседневными, гитлеровские ударные группы уже без всяких колебаний нападали на левых активистов.
   И вот в такое-то время социалистическая и коммунистическая партии, совместно располагавшие голосами четырнадцати миллионов избирателей, не согласились объединиться в единый фронт. «Нельзя допустить, чтобы за нацистскими деревьями мы не видели социал-демократического леса!» Эта фраза Эрнста Тельмана, генерального секретаря Коммунистической партии Германии, стала крылатой14. Полгода спустя тень нацистского дерева накрыла всю Германию…
   И только в 1935 году Коммунистический Интернационал на своем VII конгрессе дал надлежащую оценку этому страшному поражению и выступил за единый фронт, который, впрочем, за колючей проволокой концентрационных лагерей уже давно успели создать томившиеся в них коммунисты и социал-демократы.
   Я покинул Берлин, твердо убежденный в неминуемой катастрофе. В поезде, увозившем меня в Москву, было очень мало пассажиров. Подъехав к русской границе, я оказался совсем один не только в купе, но и во всем вагоне. Советский Союз продолжал оставаться в глазах остального мира загадкой. Мне же эта «страна кошмаров», какой ее считали состоятельные слои всего мира, представлялась истинной родиной всех трудящихся.
   Когда у самого въезда на советскую территорию перед моим взором возник огромный шар, на котором был начертан знаменитый призыв Маркса «Пролетарии всех стран, соединяйтесь!», меня охватило сильнейшее волнение. Сердце мое переполнялось гордостью за возможность принимать участие в строительстве этого нового мира, где люди, сбрасывая с себя оковы и цепи, подводили черту под прошлым. Сколько я мечтал о родине социализма! И вот я здесь!
   На пограничной станции меня встретили. Отсюда я продолжил свое путешествие в вагоне с двухместными купе. Через два или три часа ко мне вошел офицер Красной Армии. Он был очень счастлив встрече с иностранным коммунистом. Мешая русские, польские и немецкие слова и выражения, мы разговорились. Подъезжая к Москве, он стал приводить свой багаж в порядок, и каково же было мое изумление, когда я увидел, что два его огромных чемодана набиты сухарями. Закрыв чемоданы, он мне сказал:
   — Вот видите, везу подарки моей семье… Они живут в сельской местности…
   В Москве меня ожидало удивительное зрелище: весь вокзал и прилегающие к нему площадь и улицы кишели тысячами крестьян, их женами и детьми. Изможденные, прижимая к груди свои мешки, они ожидали прибытия нужного им поезда.
   «Но куда же они едут?» — мысленно спросил я себя.
   Изгнанные из своих деревень, они направились далеко-далеко на восток, в Сибирь, где не было недостатка в целинных землях.
   При выходе из вокзала я увидел милиционера и решил спросить его, как мне добраться до места. Поставив чемодан на пол, я подошел к нему.
   — Вы кто? Вы — иностранец? — спросил он. Я кивнул.
   — Тогда вот вам мой совет. Всегда держите чемодан в руке. А то здесь, знаете ли, вор на воре!
   Воры в Москве? Через пятнадцать лет после Октябрьской революции?! Это просто ошеломило меня. Я взял такси и попросил отвезти меня по адресу, где жил мой старый друг Эленбоген, знакомый мне еще по Палестине. Человек ясного ума, хороший организатор, он активно действовал в группе «Ишуд», но в 1927 году, будучи больным, почти парализованный, он получил разрешение вернуться в Советский Союз. Я предупредил его из Берлина о моем предстоящем приезде, и он ожидал меня. На столе были расставлены хлеб, колбаса, масло, водка. Зрелище двух чемоданов с сухарями, принадлежавших красному командиру, еще не стерлось из моей памяти. Эленбоген, видимо, заметил удивление на моем лице:
   — Тебе, наверное, невдомек, откуда у меня такое угощение, — сказал он. — Все это куплено на черном рынке. Хорошо зарабатывающий человек (он был инженером и читал курс лекций в двух институтах) может купить все, что пожелает.
   Мы проговорили всю ночь. Хотя и беспартийный, Эленбоген был далек от неприятия советского строя, но то, что он мне рассказал о коллективизации, о жизни в Москве, о судебных процессах, в корне отличалось от всего, что я читал или слышал. С первых же часов мне открылась пропасть между пропагандой и реальной жизнью. Огромная пропасть.
   Назавтра я отправился на Воронцово Поле15, где жили политические эмигранты. Большое здание располагалось совсем недалеко от центра. В нем всегда царило оживление. Здесь собрались старые коммунисты из всех стран мира — поляки, венгры, литовцы, югославы, даже японцы, — и каждый из них был вынужден по тем или иным причинам покинуть родину. И поскольку им приходилось ожидать по нескольку недель, а то и месяцев, покуда им подыскивали подходящую работу, то большая часть дневного времени проходила в нескончаемых дискуссиях. Одни одобряли коллективизацию, другие были против нее, ибо она вызвала голод на Украине — здесь я впервые узнал, что в этом регионе люди умирали голодной смертью. Резкость и вольный тон этих споров напоминали мне собрания в Париже, где мы до хрипоты и в общем-то довольно бесплодно спорили с представителями социалистов и троцкистов. Меня поселили вместе с двумя другими товарищами.
   Мое открытие Москвы продолжалось… На Манежной площади, в самом центре города, возвышался дом Коминтерна, огромное ихорошо охраняемое здание. Прежде чем вас пропускали внутрь, надо было связаться по телефону с лицом, к которому вы пришли. Секции Коминтерна распределялись по этажам. В этом доме был представлен весь земной шар. Меня принял секретарь французской секции, которого заранее проинформировали о моем предстоящем прибытии. Он сделал все необходимое, чтобы обеспечить мое поступление в коммунистический университет. В то время в Москве существовали четыре комвуза. Первый из них, Ленинская школа, предназначался для товарищей, уже накопивших большой практический опыт, но лишенных возможности по-настоящему учиться. Через этот университет проходили будущие руководители коммунистических партий. В описываемое время там, в частности, учился Тито. Второй комвуз, куда направили меня на учебу, назывался Коммунистический университет национальных меньшинств Запада имени Ю. Ю. Мархлевского, который был в свое время первым его ректором. Он был создан специально для национальных меньшинств Запада, но фактически там было около двух десятков секций — польская, немецкая, венгерская, болгарская и т. д. В каждую из них включалась особая группа коммунистов — выходцев из того или иного национального меньшинства данной страны. Так, например, в югославскую секцию входили сербская и хорватская группы. Что касается еврейской секции, то она охватывала коммунистов-евреев из всех стран, да еще вдобавок советских евреев — членов партии. Во время летних каникул часть из них разъезжалась по родным местам, и через них мы знали обо всем, что происходило в Советском Союзе. Третий университет назывался КУТВ16. В нем обучались студенты из стран Ближнего Востока. Наконец, Университет имени Сунь Ятсена был создан специально для китайцев. Во всех четырех университетах насчитывалось от двух до трех тысяч тщательно отобранных людей.
   Нашу студенческую жизнь в 1932 году никак не назовешь легкой. Большинство из нас поселили далеко от места учебы, и на поездку в один конец мы затрачивали час с лишним. Только в 1934 году рядом с нашим университетом приступили к строительству большого общежития на тысячу двести студентов. Кормили нас чрезвычайно однообразно. Часто случалось, что целую неделю нас держали на одной капусте, а следующую — только на рисе. Такие «недельные меню» дали повод к шутке, которая повторялась так же часто, как и блюда, которыми нас потчевали. А шутка была такая:
   вот, мол, кого-то из нас придется оперировать, и хирург обнаружит в его животе нашу еду в форме напластований — слой риса, слой капусты, слой картофеля и т. д.
   Университет заботился также и об одежде студентов. Хозяйственник, ведавший этим делом, закупал сразу семьсот пар одинаковых брюк, и, когда москвичи встречали нас на улице, нередко можно было услышать:
   — Глянь-ка, вот студент из университета Мархлевского!
   А ведь мы считались «засекреченными»…
   До сих пор у меня хранится последняя зачетная книжка, связанная с моей учебой в университете имени Мархлевского. Внутри — уже тогда — напечатаны фотографии Ленина и Сталина, а на следующей страничке — ректора Мархлевского. Под снимками помещены цитаты. Под фото Ленина: «Перед вами задача строительства, и вы ее можете решить, только овладев всем современным знанием». Цитата из Сталина: «Теория может превратиться в величайшую силу рабочего движения, если она складывается в неразрывной связи с революционной практикой». В какую-то минуту рассеянности Сталин, по-видимому, забыл этот прекрасный девиз.
   Программа охватывала три учебных цикла. Социально-экономические науки увязывались с историей народов Советского Союза, историей большевистской партии, Коминтерна, с изучением ленинизма. Второй цикл был посвящен изучению родных стран студентов, в частности истории национального рабочего движения, национальной коммунистической партии, различных национальных особенностей данной страны. Третий цикл предусматривал изучение языков. Те, кому прежде не довелось учиться, могли овладеть основными сведениями по математике, физике, химии, биологии. Работать приходилось с крайним напряжением, в среднем по двенадцать — четырнадцать часов в сутки.
   В своей секции я проявлял особый интерес к различным аспектам еврейского вопроса. Наш профессор Дименштейн был первым евреем, вступившим в большевистскую партию еще в начале века. После революции он работал под началом Сталина заместителем наркомнаца. Он хорошо знал Ленина и нередко повторял его мысль о том, что антисемитизм — это контрреволюция. Из своих многочисленных бесед с Лениным Дименштейн заключил, что тот был сторонником создания в Советском Союзе еврейской автономии, которая пользовалась бы такими же правами, что и все остальные.
   Студентов коммунистического университета обучали также и военному делу, а именно: обращению с оружием, стрельбе, элементам гражданской обороны, основам ведения химической войны. В стрелковом тире я ничуть не блистал, наоборот, систематически «мазал», то есть вообще не попадал в мишень. Руководители ВКП(б) и Коминтерна часто приезжали к нам и читали лекции. Со временем эти лекции стали очень редкими. Кроме того, мы участвовали в вечерах, организуемых Обществом старых большевиков, которое после мая 1935 года перестало существовать.
   Выдающиеся деятели, уже принадлежавшие истории или продолжавшие ее творить, как, например, Радек, Зиновьев, Каменев, оживляли наши дискуссии. Зиновьев производил на меня странное впечатление, и это, несомненно, потому, что его неизменно пламенные и вдохновенные речи никак не соответствовали резкому и высокому голосу, который ему так и не удалось поставить. Никогда не забуду, как однажды, подчеркивая слова соответствующей жестикуляцией, он визгливо воскликнул: «Я приникаю ухом к земле и слышу приближение революции, но боюсь, как бы социал-демократия не оказалась самой главной контрреволюционной силой!»
   Бухарин очаровал меня. Отличный оратор, умный, блестяще образованный, он отошел от большой политики, чтобы всецело посвятить себя литературе. Всякий раз, когда он заканчивал свое выступление, аудитория разражалась громовой овацией, которую он принимал с невозмутимо спокойным лицом. Как-то раз, грустно вглядываясь в разбушевавшийся от восторга зал, он словно ненароком проговорил:
   — Каждая такая овация приближает меня к смерти! Карл Радек был тоже человеком светлого ума, но всегда как бы прятался за барьером язвительной и циничной иронии. Он одобрял любые перемены политического курса, писал пространные статьи, разъясняя читателям официальную линию, хотя сам ни одному слову из этих своих статей не верил. Но все отлично понимали что к чему.
   Раздраженный остротами Радека, передававшимися из уст в уста по всей Москве, Сталин призвал его к ответу.
   — Неверно, будто я сочиняю антисоветские анекдоты, — возразил Радек. — Другие еще не то рассказывают!..
   Иностранные коммунисты, учившиеся в Москве, жили своим, очень замкнутым мирком. Нам нечасто представлялась возможность попутешествовать и пообщаться с русским населением. Отрезанные от социальной жизни советских людей в период 1932 — 1935 гг., мы все-таки еще не попали под влияние бюрократической махины, непрерывно расширявшей свою власть над страной. Наши политические дискуссии сплошь и рядом касались тем, которые в самой партии уже никто не обсуждал. От представителя нашей национальной секции в Коминтерне мы больше, чем советские люди, узнавали обо всем, что творилось в их стране, а если были с чем-либо несогласны, то без колебаний высказывали свое мнение.
   Через несколько месяцев после моего приезда в Москву нам рассказали о «самоубийстве» жены Сталина. Студенты коммунистических университетов, участвующие в похоронах, шепотом спрашивали друг друга:
   — Так что же все-таки — она покончила с собой или ее убил Сталин?
   В начале 1933 года в Москву приехала Люба с нашим сыном, полуторагодовалым Мишелем. Французская секция Коминтерна помогла ей поступить в университет имени Мархлевского, где она проучилась до 1936 года. Одновременно она вела партийную работу в Бауманском районе. В то время вторым секретарем МГК партии был Никита Хрущев. Летом ее направили в качестве политкомиссара в колхозы, возложив ответственность за уборку урожая и выполнение плана. Впрочем, в 1936 году иностранным коммунистам запретили заниматься какой бы то ни было ответственной работой в ВКП(б). Эти поездки на места быстро раскрыли Любе глаза на многое и обострили ее критический подход к событиям, происходящим в стране.

6. ЛИЦОМ К ЛИЦУ С ДЕЙСТВИТЕЛЬНОСТЬЮ

   Так, к моменту моего приезда в Советский Союз партия рассматривала коллективизацию как решенную проблему, но старые коммунисты не переставали говорить о ней, ибо были травмированы ее практическим осуществлением. Поначалу Сталин решил уничтожить кулака как класс. Но очень скоро эта установка видоизменилась. В марте 1930 года, когда кампания по коллективизации была в самом разгаре, появилась статья Сталина «Головокружение от успехов», в которой он осуждал принцип добровольного объединения в колхозы. Теперь крестьяне подлежали принудительной коллективизации хоть под артиллерийским огнем, коли это понадобится17. Мы, молодые студенты, начитавшись Ленина, знали, что коллективизация может быть успешной только при соответствующем воспитании и переубеждении крестьянских масс. Кроме того, она мыслилась только при определенном уровне промышленного развития, которое обеспечивало бы деревне необходимую материальную инфраструктуру.
   В кругах зарубежных коммунистов циркулировал слух, будто коллективизация повлекла за собой гибель пяти миллионов людей. Рассказывали также, что крестьян высылали целыми деревнями, а многих уничтожали. 1 мая 1934 года я был в Казахстане во главе делегации иностранных коммунистов. В Караганде нас принял местный партийный руководитель, поехавший с нами на осмотр города.
   На его окраине, в низине был расположен большой барачный лагерь.
   — Вон там внизу — лагерь для бывших кулаков, — сказал он. — Их привезли сюда вместе с семьями для работы в шахтах.
   И с каким-то удивительно естественным цинизмом он добавил:
   — Товарищи, ответственные за создание этого лагеря, подумали обо всем, кроме одного — водоснабжения. Поэтому здесь вспыхнула эпидемия тифа и несколько тысяч человек умерло. А то, что вы видите сейчас, — это уже вторая волна.
   В нашу честь был организован большой вечер дружбы. Вместе с нами сидели партийный секретарь и какой-то полковник НКВД. Он указал нам на четырех хорошо одетых мужчин, явно принадлежавших к дореволюционному поколению.
   — Вот наши инженеры, — сказал полковник. — Они руководят эксплуатацией шахт. Со временем Караганда станет вторым угледобывающим районом Советского Союза.
   Когда эти четыре инженера представились и я узнал их имена, то чуть не свалился со стула: в 1928 году одиннадцать инженеров были обвинены во вредительстве и казнены после судебного процесса, наделавшего в Советском Союзе много шуму. И вдруг четверо из них стоят передо мной! Я поворачиваюсь к полковнику НКВД и говорю ему:
   — Послушайте, по-моему, это главные обвиняемые по шахтинскому процессу!
   — Вы правы, это именно они…
   — Но ведь их приговорили к смертной казни, и мы думали, что приговор приведен в исполнение…
   Выдержав небольшую паузу, мой собеседник сказал:
   — Видите ли, расстрелять кого-нибудь стоит не так уж дорого, но поскольку все они исключительно компетентные в своем деле люди и возможность их использования мы считали вполне реальной, то привезли их сюда и сказали им: «Под вашими ногами залегают огромные запасы угля… Наш Карагандинский бассейн может и должен стать, после Донбасса, вторым угольным центром Советского Союза. Все зависит от того, как вы возьметесь за дело. В общем, выбирайте одно из двух: либо вы добиваетесь успеха — и ваши жизни спасены, либо…» Эти четверо приехали сразу после процесса, — добавил человек из НКВД. — Они свободны и выписали к себе свои семьи…
   Его откровение ошеломило нас: ведь если одиннадцать привлеченных к суду инженеров действительно совершили преступления, в которых их обвинили, то они сто раз заслужили смертную казнь. А с ними вдруг начали торговаться. Это казалось просто непостижимым. Но кто-то из присутствующих разъяснил нам суть дела:
   — Конечно, нельзя сказать, что эти господа были так уж фанатично преданы советскому строю. В Донбассе, где все они работали на руководящих постах, добыча угля снижалась. Правда, затопление некоторых шахт произошло по совершенно естественным причинам. Возможно, какую-то роль сыграли и отдельные попытки вредительства. Однако было ли вредительство или нет, но все это раздули до предела (особенно в дни процесса), чтобы показать всей стране, почему, мол, снижается угледобыча. Ну а в Казахстане мы ничего не опасаемся и на все сто процентов уверены, что никто здесь не наладит угледобычу лучше, чем эта четверка.
   Значит, инженерам, приговоренным к смерти за «вредительство», доверяли эксплуатацию второго по своему значению угольного бассейна Советского Союза! Бывших кулаков превратили в шахтеров, умирающих от тифа в лагерях, лишенных самых элементарных санитарно-гигиенических условий! И тут мы, студенты-коммунисты, вдруг поняли, что между теорией, которую нам вдалбливали в университете, и действительностью пролегла пропасть, о которой мы и не подозревали.
   В 1930 году прошел еще один процесс — так называемый «процесс Промпартии». Главный подсудимый, Рамзин, обвиненный в сотрудничестве с французской разведкой с целью реставрации капитализма в России, был приговорен к расстрелу. Через пять лет он вышел из тюрьмы и получил назначение на пост директора крупного научно-исследовательского института в Москве. Впоследствии его наградили орденом Ленина. Он умер в собственной постели в… 1948 году.
   Вот такие факты, свидетелем которых я был, начали расшатывать мое прекраснодушие, мою до тех пор непоколебимую уверенность. Молодой пламенный коммунист, я приехал в Советский Союз, полный мечтами неофита о светлом будущем. Мне так хотелось активно участвовать в изменении облика мира, хотя даже и по собственному опыту я знал, что непосредственные, лобовые столкновения с реальной действительностью иной раз заставляют человека пересмотреть какие-то не в меру восторженные представления о жизни.
   Счастливы те, кто, оглядываясь назад, способны анализировать события, сопоставлять их, понимать. Теперь и я принадлежу к «привилегированным», которым возраст дал эту возможность. Говорю об этом с полным основанием, ибо в свое время я был в числе активных коммунистов, с юных лет посвятивших себя делу освобождения трудящихся. Но вот тогда, находясь в СССР, мы проживали день за днем, не задумываясь над неизбежной взаимозависимостью фактов бытия. Конечно, все вышесказанное задевало мою революционную совесть. Но я без остатка растворился в борьбе, и для меня было просто немыслимо поддаться искушению пересмотра единожды сделанного мною выбора. Я объяснял все это человеческими слабостями и случайным стечением обстоятельств.
   Именно в эту пору я ознакомился с «Ленинским завещанием»18, один машинописный экземпляр которого циркулировал в нашем университете, но попадал только в руки студентов, пользующихся особым доверием дирекции. «Сталин, — писал Владимир Ильич, — слишком груб, и этот недостаток, вполне терпимый в среде и в общениях между нами, коммунистами, становится нетерпимым в должности генсека. Поэтому я предлагаю товарищам обдумать способ перемещения Сталина с этого поста…»
   И напротив, Ленин подчеркивал выдающиеся качества Троцкого, правда всецело признавая его недостатки. Так что, по крайней мере в этом вопросе, коммунисты не учли пожелания Ленина, проявив тем самым некоторую неверность покойному: Троцкий был предан анафеме, а Сталин пришел к власти.
   Очень взволнованный, даже обеспокоенный этими выводами, я принялся за изучение самой недавней истории партии, долго листал советскую прессу последних лет в надежде разобраться во всем. Помню, мне удалось установить следующее: зарождение культа личности Сталина относится к 1929 году — году его пятидесятилетия.
   Как раз тогда и стали появляться в газетах эпитеты вроде «гениальный», «великий вождь», «продолжатель дела Ленина», «непогрешимый кормчий». Те же, кто без конца прибегал к этим эпитетам в своих статьях, публикуемых в «Правде» и в «Известиях», еще в недавнем прошлом были руководителями оппозиции. Зиновьев, Каменев, Радек, Пятаков прямо-таки соперничали друг с другом, восхваляя Сталина, дабы поскорее позабылась дерзость, с которой они осмеливались противиться ему. В 1929 году в партии уже не существовало фракций. Оппозиция потерпела поражение, однако ее руководители все еще занимали ответственные посты. Бухарин был главным редактором «Известий»; Радек стал одним из ведущих публицистов и советником Сталина по вопросам внешней политики.
   В партии вспыхнула тяжелая эпидемия двуличия. При Ленине политическая жизнь в большевистской партии всегда была оживленной, бурной. На съездах, на пленумах и различных совещаниях в Центральном Комитете все выступавшие откровенно высказывали все, что думали. Такие демократические столкновения мнений, подчас довольно резкие, только сплачивали партию и укрепляли ее жизнеспособность. С момента утверждения Сталиным своей власти над партийным аппаратом даже старые большевики уже больше не осмеливались возражать против его решений или просто обсуждать их. Одни молчали, и сердце их обливалось кровью, другие отходили от активной политической жизни. Хуже того, многие товарищи публично поддерживали Сталина, хотя в глубине души не соглашались с ним. Это отвратительное двуличие нарастало в партии, как снежный ком, и ускоряло процесс «внутренней деморализации».
   Вот и приходилось выбирать между официальным положением или даже личной безопасностью, с одной стороны, и революционной совестью — с другой. Многие попросту молчали, гнули спины и смирялись. Высказать свое мнение на какую-нибудь злободневную тему подчас было равнозначно проявлению личной смелости. Говорить с открытым сердцем можно было только с надежными друзьями, да и то не всегда! А при других собеседниках приходилось снова и снова повторять официальные славословия, публикуемые в «Правде».
   Начиная с 1930 года в партийном руководстве остались лишь те, кто неизменно и безоговорочно соглашался со Сталиным по любому вопросу, даже в случаях, когда казалось вполне нормальным или даже желательным сопоставить различные точки зрения. Исключения бывали весьма редкими: некоторые руководители из когорты старых большевиков, которым было невмоготу видеть, как партия Ленина превращается в какой-то религиозный орден19, порой набирались смелости сказать «нет». К ним относятся Ломинадзе и Луначарский…
   Ломинадзе покончил с собой в 1935 году. Так же поступил и Орджоникидзе, старый друг Сталина, который в 1937 году, после обыска, проведенного НКВД в его кабинете, добровольно ушел из жизни. Он было попытался заявить Сталину протест и позвонил ему по телефону, но тот круто оборвал его:
   — Они имеют право! Они имеют все права, и у тебя, и где угодно!
   До 1930 года Луначарский еще заступался за репрессированных интеллигентов. В 1929 году И. Э. Якир без колебаний выступил в защиту группы ни в чем не повинных офицеров, арестованных ОГПУ. То есть тогда еще можно было в какой-то степени противостоять аппарату насилия. Знаю об этом по собственному опыту.
   Однажды, в ноябре 1934 года, мою жену вызвали на Лубянку для дачи свидетельских показаний. Назавтра настала моя очередь. Полковник, руководивший следствием, сообщил нам, что некто Каневский, которого мы хорошо знали по Палестине, арестован. Это был прекрасный коммунист, беззаветно смелый и преданный человек, всегда добровольно вызывавшийся выполнять самые опасные задания. Несколько раз арестованный англичанами, он достойно и мужественно вел себя в тюрьме. В 1930 году его насильно выслали в Советский Союз.
   — Каневский подозревается в сотрудничестве с Интеллидженс сервис, — заявил полковник.
   — Послушайте, — ответил я, — конечно, противника не следует недооценивать. Интеллидженс сервис, несомненно, старается вербовать для себя новых агентов. Но эта разведка наверняка сядет в лужу, если будет пользоваться услугами людей вроде Каневского, который абсолютно не годится для такой работы.
   — И все-таки, — заметил полковник. — Я поинтересовался мнением двух бывших руководителей Компартии Палестины. Один из них совсем не знает Каневского, а другой сказал, что, вообще говоря, все может быть!..
   Прошло несколько месяцев, и однажды в университете мне и Любе сказали, что нас кто-то ждет в вестибюле. Мы спустились вниз — это был Каневский, пришедший поблагодарить нас. Со слезами на глазах он рассказал, что только что вышел из тюрьмы, что все свидетельские показания были против него и своей жизнью он обязан только тем сведениям о нем, которые сообщили мы. Однако, к великому сожалению, в последующие годы показания такого рода стали невозможны.
   В 1937 году я узнал об аресте моего друга Альтера Штрома, работавшего в ТАСС. Считая это недоразумением, я попросил позволить мне дать показания в его пользу. Мне стоило огромных усилий пробиться к полковнику, руководившему следствием. В частности, я обратился за поддержкой к одному работнику военной разведки. Тот решил, что я рехнулся. Как это — взяться защищать арестованного! Разве можно быть настолько недальновидным?!
   Полковник-следователь, не зная о цели моего визита, принял меня в высшей степени предупредительно. Предложил мне кофе, папиросы и наконец сказал:
   — Итак, товарищ, вы пришли, чтобы дать свидетельские показания по делу Штрома?
   — Именно так.
   — Тогда слушаю вас.
   — Я просто хочу сказать вам, что Альтер Штром невиновен… Самописка выскользнула из его пальцев, улыбка сменилась недоброй гримасой, лицо выражало недоверие и словно замкнулось.
   — Значит, только ради этого вы пришли?
   — Да, ради этого. Я знаю Альтера Штрома с его юных лет. Знаю, что он не враг. И вполне естественно, что я явился сюда и говорю вам это.
   Полковник посмотрел на меня долгим взглядом.
   — Будем говорить откровенно, — сказал он. — Октябрьская революция в опасности. Если на сто человек, которых мы арестуем, хотя бы один-единственный окажется врагом, то этим оправдывается арест всех остальных. Выживание революции стоит этой цены.
   Словом, он кратко изложил философию репрессивной политики власти.
   — Не знаю, в чем заключается опасность, угрожающая Октябрьской революции, — ответил я. — Но я удивляюсь тому, что после двадцати лет существования Советской власти наркомат, подобный вашему, не умеет отличить друга от врага.

7. СТРАХ

   Вместе с культом Сталина развивался и культ партии20. Партия не может ошибаться, она непогрешима… В споре с партией невозможно быть правым. Партия священна. То, что изрекает партия устами своего генерального секретаря, это слова Евангелия. Не одобрить их, оспорить — значит пойти на святотатство. Вне партии спасения нет. Если ты не с партией, значит, ты против нее… Таковы были непреложные истины, которые вдалбливались в головы сомневающихся. Что же до еретиков, то они не заслуживали даже и намека на отпущение грехов. Они были обречены на отлучение от церкви.
   Божественная партия и ее пророк Сталин являются предметом беспредельного культа, но не обойдены и его, Сталина, соратники. Уже сразу после смерти Ленина вошло в моду переименовывать города: Ленинград, Сталинград, Зиновьевск, даже Троцк. Одному трамвайному депо оказана особая честь носить имя Бухарина. Так же как при религиозных процессах, когда за распятием несут эмблемы святых, так и при официальных манифестациях за портретом Сталина следовали портреты других главных руководителей. Чтобы определить, какова в данный момент иерархия, достаточно было во время больших торжественных собраний понаблюдать за последовательностью появления на сцене членов Политбюро.
   В марте 1934 года на XVII съезде партии делегатам впервые не предложили вообще никакой резолюции для голосования. Поднятием рук присутствующие одобрили предложение «руководствоваться в своей работе положениями и задачами, выдвинутыми в докладе товарища Сталина». Это было как бы освящением притязания генерального секретаря на абсолютную полноту своей власти над партией. Но у каждой медали есть обратная сторона. Эта абсолютная, деспотическая и даже уже тираническая власть, которая постепенно утверждалась в течение предшествующего десятилетия, напугала часть делегатов. Избрание тайным голосованием членов Центрального Комитета послужило поводом для последней попытки сопротивления. Согласно официальным результатам, провозглашенным с высокой трибуны съезда, за Сталина и Кирова проголосовали все делегаты, за исключением трех. Но на самом деле все было совсем по-другому: около трехсот делегатов, то есть более одной четверти, вычеркнули имя Сталина. Насмерть перепуганный Каганович, отвечавший за организацию съезда, решил сжечь бюллетени и объявить, что при тайном голосовании Сталин якобы получил точно такое же число голосов, какое действительно получил Киров. Сталин, конечно, узнал об этой закулисной махинации, и, строго говоря, именно это голосование и дало толчок тому кровавому процессу, который не мог не привести к массовым репрессиям. Началась «смена кадров». Живые силы революции стали исчезать, проваливаясь в некий зияющий люк, под которым словно разверзлась бездна. Во главе списка стояли делегаты XVII съезда. Из ста тридцати девяти делегатов, избранных в состав Центрального Комитета, в последующие годы сто десять были арестованы. Для начала репрессий нужен был повод, а если повода нет, его всегда можно найти. 1 декабря 1934 года был убит Киров.
   Многолетний секретарь Ленинградского обкома партии, Киров еще в 1925 году был направлен Сталиным в «Северную Пальмиру» с поручением искоренить там остатки влияния зиновьевцев. Простой, обходительный и доступный человек, Сергей Миронович быстро завоевал широкую популярность. Вокруг его имени стала кристаллизоваться оппозиция Сталину, и это убедительно подтвердилось на XVII съезде ВКП (б). Нет сомнений, что в условиях истинно демократичных выборов Киров оказался бы во главе партии, но тогда никто не сознавал, что как раз в этом-то и заключалась главная причина организации его убийства. Сталин избавлялся от соперника и вместе с тем создавал атмосферу, оправдывающую волну репрессий. Смерть Кирова, возведенного в ранг великомученика, могла послужить предлогом для уничтожения его сторонников. По инициативе самого Сталина начался кровавый шквал репрессий. Обвиненные в подстрекательстве Николаева — убийцы Кирова — сто заключенных были немедленно расстреляны. Очень скоро после этого, 15 и 16 января 1935 года, состоялся судебный процесс. Зиновьев и Каменев, посаженные на скамью подсудимых, признали, что как бывшие руководители оппозиции они несут моральную ответственность за это убийство. Их приговорили, соответственно, к десяти и пяти годам тюремного заключения. Должен откровенно сказать, что в те дни в нашем университете не верили, будто убийство Кирова подготовила какая-то организованная группа. Считалось, что это дело рук исступленного фанатика. Но, во всяком случае, никто не мог даже в отдаленной степени вообразить, какие дни ожидали нас. Убийство Кирова оказалось своеобразным сталинским «поджогом рейхстага».
   18 января 1935 года руководство Коммунистической партии разослало всем местным руководителям директиву «мобилизовать все силы на уничтожение вражеских элементов». Эта расплывчатая формулировка — «вражеские элементы» — давала НКВД неограниченную свободу действий. С целью выявления этих элементов началось повсеместное поощрение подозрительности и доносительства; послушная приказаниям пресса требовала изобличать виновных, в сотнях статей призывала советских граждан говорить языком «правды», а это означало, что соседа по лестничной площадке, товарища по работе, пассажира автобуса, торопящегося куда-то прохожего — всех их надо считать подозрительными. Наблюдать, быть начеку, разоблачать! По всей стране распространилось «стукачество».
   Затронутыми оказались буквально все слои населения. Мой сын Мишель, воспитанник пансионата для детей коминтерновцев, рассказал мне следующую поучительную историю, показывающую, до какой степени разросся психоз шпиономании.
   В один прекрасный день кто-то из «миссионеров большевизма», вернувшись после длительной загранкомандировки в Москву, пришел в этот пансионат повидать своего сынишку Мишу. Как и при всяком родительском посещении, был организован небольшой праздник. Перед уходом отец говорит Мише:
   — Я приеду за тобой через две недели.
   На другой день его арестовали.
   Время идет. Мальчик спрашивает, где же его папа. Директор пансионата сначала уклонялся от ответа, но потом собрал ребят и заявил им:
   — Помните празднество, которое мы с вами устроили недавно в честь Мишиного отца? Так вот, это был вовсе не Мишин отец, а шпион, выдавший себя за него. А отца Миши убили капиталисты! Так что, дети мои, как говорит наш товарищ Сталин, нам нужно удвоить бдительность, чтобы разоблачать врагов народа.
   Вдохновленные этим советом, ребята решают устроить в окрестностях пансионата облаву на шпионов. Однажды на улице им попадается довольно странный тип. Высокий и с виду сильный, он одет в длинный габардиновый плащ с поднятым воротником. На нем надвинутая на лоб шляпа, глаза замаскированы темными очками. В руке у него черный портфель. Какие же тут могут быть сомнения! Шпион — ясное дело! Ребята идут за ним по пятам и видят, как он скрывается за большими воротами завода. Сыщики в коротких штанишках подбегают к вахтеру…
   — Да вы с ума сошли! — кричат они. — Только что вы пропустили на завод шпиона!
   Вахтер изумляется, но тут же хохочет:
   — Ваш шпион — директор нашего завода!
   Затем пошли показательные судебные процессы. Старых большевиков, соратников Ленина, обвиняют в каких-то совершенно немыслимых делах. Будто они стали шпионами — английскими, французскими, польскими — неважно какой страны. Доказательства? Их фабриковали грубейшим образом. На каждом процессе перечисляются члены Политбюро, которые якобы просто чудом не стали жертвами покушений. Списки обвиняемых варьировались. Иной раз — уже на следующем процессе — на скамье подсудимых оказывались люди, которые всего несколько месяцев назад якобы едва не пали от пули заговорщиков. А теперь уже их самих уличали в терроризме…
   Эти трагические спектакли, неуклюжая режиссура которых, казалось бы, должна была раскрыть глаза всем, преследовали одну цель — поселить страх и ужас в сознании и душах советских людей. Страной овладел какой-то неправдоподобный коллективный психоз, поддерживаемый всеми средствами государственного аппарата. Исчезла соразмерность вещей, все стало каким-то иррациональным. Чем, например, объяснить, что коммунисты вроде Каменева, Зиновьева и Бухарина признались в предъявленных им обвинениях? Этот вопрос, волновавший миллионы людей во всем мире, очень долго оставался без ответа. Даже в Советском Союзе плотная завеса лжи и фальсификаций была приподнята с большим опозданием, да и то лишь частично. В 1964 году, в короткий период оттепели, в одной из книг можно было прочитать, что после убийства Кирова имели место четыре процесса бывших членов оппозиционных групп, в январе 1935 г., в августе 1936 г., в январе 1937 г. и в марте 1938 г. Три из них проводились публично. Всех подсудимых обвиняли в измене родине, шпионаже, в подготовке террористических актов против Сталина и Молотова, в убийстве Горького и других лиц. Анализ источников показывает, что следствие по этим делам велось при явном нарушении норм законности, и это даже при открытых процессах. Обвинения основываются на признаниях обвиняемых, что прямо противоречит принципу презумпции их невиновности. Карл Радек в ходе своего процесса заявил, что последний всецело основывается всего лишь на показаниях двух лиц — его самого и Пятакова. Он иронически спросил у Вышинского, как можно рассматривать их показания как доказательства, коль скоро они «бандиты и шпионы»? «На чем вы основываете ваше предположение, — спросил он Вышинского, — что то, что мы сказали, есть правда, чистая правда?» Сегодня можно считать совершенно несомненно установленным: большинство показаний троцкистов и уклонистов на этих процессах лишены всякого основания, что, конечно, ставит под сомнение правдивость всей совокупности этих показаний.
   Генеральный прокурор Вышинский провел все эти процессы в полное нарушение правил процедуры. Так, когда Крестинский отказался признать себя виновным в том, что ему инкриминировал Вышинский, последний потребовал прекращения заседания и возобновил свой допрос только на следующий день. А назавтра Крестинский вдруг заявил, что ответил «не виновен» машинально вместо того, чтобы ответить «виновен». Бухарин утверждал, что никогда не участвовал ни в подготовке убийств или каких-либо диверсионных актов и что суд не располагает никакими доказательствами, чтобы обвинять его в этом. «Какие у вас доказательства? — спросил он, — кроме показаний Шаранговича, о существовании которого я до моего ареста никогда ничего не знал?» По этому поводу Вышинский, анализируя доказательства, цинично заявил, что для выдвижения обвинения вовсе не обязательно, чтобы все преступления были доказаны. Таким образом, в свете обстоятельств, о которых мы напомнили, в ходе этих процессов законность грубо нарушалась.
   Такой была в 1964 году официальная точка зрения. Однако от правды нас все еще отделяет немалая дистанция. Следовало бы вдобавок рассказать о физических и нравственных пытках, о систематическом шантаже семей обвиняемых. Кроме того, за ущемленными, несправедливо исковерканными судьбами нескольких десятков жертв упомянутых процессов мы не должны забывать, что ведь репрессии затронули миллионы советских граждан, от которых вообще не требовали каких-либо признаний!
   Сталинское руководство потерпело неудачу во всех своих начинаниях — будь то экономическое развитие, коллективизация, индустриализация. И напротив, план истребления кадров был перевыполнен сверх всяких предвидений. «Смена кадров», провозглашенная Сталиным, практически предполагала ликвидацию всех, кто занимал какую бы то ни было должность. Чистки были организованы «по-научному» — по категориям, по наркоматам, по единицам административного деления, по отраслям. Погибая, каждая жертва увлекала за собой своих сослуживцев, друзей и знакомых. Так, например, Пятаков работал в Наркомате тяжелой промышленности. По своим служебным обязанностям он, естественно, встречался с сотнями людей. После его ареста все они оказались под подозрением…
   Дело Пятницкого наглядно показывает суть этой репрессивной политики, чем-то напоминающей игру на кегельбане: если пущенный шар заденет одну фигуру, то свалятся и все остальные. Старый большевик, Пятницкий был близким соратником Ленина. После создания Коминтерна он стал одним из его главных руководителей. Обладая большими организаторскими способностями, он оказался во главе управления кадров. Он подбирал, формировал и рассылал кадры Коминтерна по всем странам. В начале 1937 года Пятницкого арестовали и предали суду как «германского шпиона». Правду об этом деле я узнал значительно позже, в 1942 году, когда, находясь в гестапо, я попал на допрос к человеку, в свое время организовавшему эту провокацию. Все документы, доказывающие «виновность» Пятницкого, были фальшивками, сфабрикованными германской контрразведкой. Нацисты задумали использовать царящую в Советском Союзе шпиономанию для того, чтобы сотворить «германского агента», будто бы пробравшегося в руководящую партийную верхушку. Но почему их выбор остановился именно на Пятницком? По очень простой причине: немцы знали, что через Пятницкого они нанесут удар по всему управлению кадров Коминтерна, которое будет уничтожено.
   В Германии Пятницкого хорошо знали: после Октябрьской революции вместе с Радеком он ездил туда нелегально. Гестапо арестовало двух активистов Компартии Германии, командированных Коминтерном. Этот арест остался тайным. Обоих агентов удалось перевербовать, но они продолжали работать в немецкой компартии. Один из них по заданию гестапо сообщил в НКВД, что имеет доказательства предательской деятельности некоторых руководителей Коминтерна. Затем при его участии в Москву было переправлено досье на Пятницкого, «доказывающее», будто после первой мировой войны тот вошел в контакт с одной из германских разведслужб. В атмосфере, господствовавшей тогда в Москве, этого было вполне достаточно, чтобы осудить старого революционера. Машина была пущена в ход, а ее маховик завертелся как бы уже сам по себе. Вместе с Пятницким исчезли сотни ответственных работников Коминтерна. То была одна из лучших услуг, которую Сталин оказал Гитлеру!
   По всем этим делам никакого настоящего следствия не велось. Коли человек арестован, значит, уже в силу этого одного он виновен. А раз виновен, значит, должен признаться. Ну а если отрицает свою вину, значит, предатель вдвойне. При первом же подозрении механизм запускался и действовал вплоть до осуждения арестованного. За ним не признавалось даже самое элементарное право на защиту. Вся страна превратилась в единое огромное поле деятельности НКВД. Начиная с 1935 года в каждом городе, в каждой деревне тюрьмы стали заполняться невинными людьми. И когда они переполнились, встал вопрос об их расширении или о строительстве новых. В развитие «индустрии концентрационных лагерей» вкладывалась поистине громадная энергия.
   Иностранные коммунисты, будучи привилегированными наблюдателями, следили за волной репрессий, захлестывающей страну. Руководители коммунистических партий, возглавлявшие Коминтерн, не только не противились всему этому, но, напротив, попустительствовали подобным делам или даже поощряли эту практику, ничего общего с социализмом не имеющую.
   Компартии всего мира безоговорочно солидаризировались со сталинской политикой. Когда позже я вновь оказался в Париже, мне довелось побывать на массовой манифестации в зале Ваграм, где выступали Марсель Кашен и Поль Вайян-Кутюрье, вернувшиеся из Москвы. Там они во главе делегации ФКП присутствовали на втором московском процессе. И как же эти два руководителя Французской компартии отнеслись к этому процессу? Очень просто — они воздали должное прозорливости Сталина, «разоблачившего и обезвредившего» еще одну «террористическую группу».
   — Мы собственными ушами слышали, как Зиновьев и Каменев признавались в совершении тягчайших преступлений, — воскликнул Вайян-Кутюрье. — Как вы думаете, стали бы эти люди признаваться, будь они невиновными?
   Кашен, Вайян-Кутюрье, как и остальное руководство ФКП, строили свои убеждения исключительно на информации из советских источников, но могли ли они знать, что три больших процесса были всего лишь эффектным спектаклем, разыгранным на авансцене, и что за кулисами, уже без всяких процессов, без суда, без признаний, тысячами исчезали люди, преданные делу коммунизма?
   Руководители коммунистических партий, ответственные иностранные работники Коминтерна видели, что репрессии ширятся с каждым днем все больше и больше. Да и как они могли бы не замечать этого, если в это же самое время исчезали находившиеся в Москве представители иностранных коммунистических партий? В тот период в советской столице жило несколько тысяч коммунистов из других стран. Они работали в Коминтерне, в Профинтерне, в Крестьянском интернационале, в Коммунистическом интернационале молодежи, в организации женщин. Восемьдесят процентов из них были уничтожены! Кроме того, тысячи политических беженцев со всего света нашли в Советском Союзе пытки и смерть, от которых бежали из собственных стран. Так по какому же праву осуждали на смерть всех этих людей, которые даже не состояли в ВКП(б)? Все дело в том, что Сталин и его приближенные не только стремились направлять идеологически международное коммунистическое движение, но и присвоили себе привилегию давать директивы «братским партиям», назначать их ведущие кадры и… посылать их на смерть!
   В доме Коминтерна у нас было одно преимущество: именно до нас в первую очередь доходили тревожные слухи, как правило, увы, обоснованные. Благодаря этому мы были почти полностью информированы о происходящем в стране. Так я узнал о деле Бела Куна. Руководитель венгерской революции 1919 года, член Исполкома Коминтерна (ИККИ), Бела Кун курировал Балканские страны.
   В один весенний день 1937 года он прибывает на совещание ИККИ, где вместе с ним заседают товарищи, знакомые ему уже много лет. Вокруг стола сидят Димитров, Мануильский, Варга, Пик, Тольятти и один из руководителей ФКП. Мануильский берет слово и говорит, что должен сделать важное заявление. Из документов, поступивших из НКВД, продолжает он, явствует, что Бела Кун с 1921 года является румынским шпионом. Все присутствующие прекрасно знают, кто такой Бела Кун, знают о его безграничной преданности делу социализма. Еще час назад они горячо пожимали ему руку. Но сейчас никто не протестует, даже не просит никаких разъяснений. Заседание прекращается. У выхода Бела Куна ожидает машина НКВД. Больше его никогда не видели..
   Прошло несколько месяцев… Внешне все осталось без перемен. Все те же актеры в роли обвинителей. Два стула за столом пустуют. Это место представителей компартии Польши. Все тот же Мануильский с очень озабоченным лицом объявляет, что все руководители польской партии с 1919 года являются агентами диктатора Пилсудского… Поскольку, мол, Версальский договор не определил точную демаркацию границы нового польского государства на востоке, Пилсудский решил воспользоваться этой ситуацией и, рассчитывая на внутренние трудности Советской России, перешел в наступление на фронте шириной в пятьсот с лишним километров, оккупировал обширные территории. Но вскоре Красная Армия перешла в контрнаступление и в июне поляки начали отход. Киев и вся Украина были освобождены. В конце июля конники Тухачевского оказались в двухстах километрах от Варшавы… И вот, дескать, как раз в этот момент, «разоблачительным тоном» продолжает Мануильский, целый полк польских солдат попадает в плен. В действительности он преднамеренно сдался противнику. Укомплектованный полностью наемными провокаторами, оплачиваемыми Францией и Англией, которые изо всех сил стараются свергнуть советский строй, этот полк предназначен для шпионажа в пользу капиталистических держав. Среди предателей якобы фигурируют руководящие польские коммунисты… И вот вся эта грандиозная ложь принимается без всяких возражений.
   Членов ЦК компартии Польши, командированных в Париж или сражающихся в Испании, вызывают в Москву. Пламенные поборники идеи создания антифашистского фронта для сдерживания роста нацизма, они полагают, чтоих вызывают в столицу СССР именно в связи с этим же замыслом, который они и обсудят со своими советскими друзьями. Поэтому они приезжают без тени настороженности. Единый антифашистский фронт завершается для них в подвалах НКВД, в которых исчезают старые деятели партии, такие, как Адольф Барский или Ленский, которого прозвали «польский Ленин»21.
   В 1938 году Коминтерн официально распустил польскую компартию под тем предлогом, что она-де превратилась в излюбленное прибежище реваншистских националистов и вдобавок стала очагом вражеской контрразведки. Какая грубая ложь! Сталин, готовивший сближение с нацистской Германией, твердо знал, что коммунисты Польши никогда не согласятся с этим противоестественным пактом, ибо он мог быть осуществлен только ценой ликвидации их страны. Тогда же были распущены западноукраинская и западнобелорусская партии.
   Эти решения принимались на официальных форумах Коммунистического Интернационала. Как же могло случиться, что ни один из руководителей крупных компартий Европы не потребовал создания комиссии для расследований всех этих дел? Как могли они смириться с тем, что на их глазах без всяких доказательств осуждали их боевых товарищей? После XX съезда КПСС в 1956 году они разыграли полнейшее недоумение. Их послушать, так выходит, будто доклад Хрущева был для них форменным откровением. А в действительности они были сознательными соучастниками ликвидации верных коммунистов, даже когда речь шла об их же товарищах по партии!
   Этот мрачный период оставил в моей памяти неизгладимые воспоминания… По ночам в нашем университете, где жили товарищи из всех стран, мы бодрствовали до трех часов утра, ибо именно в это время автомобильные фары, пронзая тьму, шарили по фасадам домов…
   — Вот они! Вот они!
   Когда раздавались эти возгласы, по всем комнатам пробегала волна тревоги. Ошалевшие от дикого страха, мы украдкой подглядывали — где остановятся машины НКВД.
   — Это не за нами, они проехали к другому концу здания! С трусливым чувством облегчения на одну эту ночь мы погружались в беспокойный полусон, и нам мерещились высокие стены и решетки. В других случаях, едва дыша, мы прислушивались к стуку шагов в коридоре, неспособные пошевельнуться и словно загипнотизированные нависшей над нами угрозой.
   — Идут!
   Мы слышали нарастающий шум — глухие удары о стены, крики, хлопанье дверьми…
   — Прошли мимо!
   Но что будет завтра?!
   Наши поступки определялись страхом перед завтрашним днем. Боязнью того, что на свободе нам, быть может, осталось прожить считанные часы. И вообще страх стал нашей второй натурой, он побуждал нас к осторожности, к подчинению. Я знал, что мои друзья арестованы, и молчал. Почему они? Почему не я? Я ожидал своей очереди и внутренне готовился к худшему.
   Что мы могли сделать? Отказаться от борьбы? Разве это было мыслимо для борцов, отдавших социализму свои молодые силы, связавших с ним все свои надежды? Протестовать, попробовать вмешаться? Вспоминается эпизод с болгарскими представителями. Они потребовали встречи с Димитровым и решительно заявили ему:
   — Если ты не сделаешь все необходимое для прекращения репрессий, — сказали они ему, — то мы убьем Ежова, этого контрреволюционера…22
   Председатель Коминтерна не оставил им никаких иллюзий:
   — Я не имею возможности сделать что бы то ни было, все это находится исключительно в компетенции НКВД.
   Болгарам не удалось убрать Ежова. Он же их перестрелял, как кроликов.
   Югославы, поляки, литовцы, чехи — все исчезли. В 1937 году кроме Вильгельма Пика и Вальтера Ульбрихта не осталось ни одного из главных руководителей Коммунистической партии Германии. Репрессивное безумие не знало границ. Истребили корейскую секцию; погибли делегаты Индии; представителей Компартии Китая арестовали.
   На VII конгрессе Коминтерна в 1935 году я находился в зале заседаний, когда сюда с большой помпой явилась делегация ВКП(б). Во главе ее шествовал Сталин, за ним шли Молотов, Жданов и Ежов. Делегаты знали в лицо только первых двух. Жданов и Ежов играли второстепенные роли. Димитрову пришлось представить кандидатов в Президиум Коминтерна. Указывая на Ежова, он воскликнул:
   — Вот товарищ Ежов, хорошо известный своими большими заслугами перед международным коммунистическим движением!
   Димитров несколько опередил события. Ежов тогда еще не имел "больших заслуг» перед международным коммунистическим движением. Лишь в 1938 году Москва была окончательно «очищена» от верных коммунистов. Яркие отблески Октября все больше угасали в сумеречных тюремных камерах. Выродившаяся революция породила систему террора и страха. Идеалы социализма были осквернены во имя какой-то окаменевшей догмы, которую палачи осмеливались называть марксизмом.
   И тем не менее все мы, отчаявшиеся, но послушные, были тише воды, ниже травы. Нас затянуло в машину, которую мы же сами собственноручно пустили в ход. Крохотные детали огромного аппарата, доведенные террором почти до полного умопомешательства, мы сами создали инструменты для нашего порабощения. Все, кто не восстал против зловещей сталинской машины, ответственны за все, коллективно ответственны. Этот приговор распространяется и на меня.
   Но кто протестовал в то время? Кто встал во весь рост, чтобы громко выразить свое отвращение?
   На эту роль могут претендовать только троцкисты. По примеру их лидера, получившего за свою несгибаемость роковой удар ледорубом, они, как только могли, боролись против сталинизма, причем были одинокими в этой борьбе. Правда, в годы великих чисток эти крики мятежного протеста слышались только над бескрайними морозными просторами, куда их загнали, чтобы поскорее расправиться с ними. В лагерях они вели себя достойно, даже образцово.
   Но их голоса терялись в тундре.
   Сегодня троцкисты вправе обвинять тех, кто некогда, живя с волками, выли по-волчьи и поощряли палачей. Однако пусть они не забывают, что перед нами у них было огромное преимущество, а именно целостная политическая система, по их мнению, способная заменить сталинизм. В обстановке предательства революции, охваченные глубоким отчаянием, они могли как бы цепляться за эту систему. Они не «признавались», ибо хорошо понимали, что их «признания» не сослужат службы ни партии, ни социализму.

8. ПРЕСЛЕДОВАНИЯ ЕВРЕЕВ

   Читатель помнит, что в 1929 году руководство Коминтерна дало Компартии Палестины лозунг «большевизация плюс арабизация». Все ее руководители были евреями, и всех их вызвали в Москву. Одного за другим ликвидировали моих старых друзей — Бирмана, Лещинского, Бен-Иегуду, Мейера-Купермана. Мне хочется сказать особо, про Даниэля Авербуха, уроженца Москвы, посланного на Ближний Восток для содействия развитию коммунистического движения. Со временем он стал в Компартии Палестины одной из главных фигур.
   Отозванный, как и остальные, Авербух по возвращении сперва был командирован в Румынию, потом вновь вернулся в Советский Союз, и тогда ему запретили покидать пределы страны. В последний раз, когда я его видел, в середине 1937 года, он был… начальником политотдела совхоза под Пятигорском. Это назначение было просто смехотворным, ибо он никогда не занимался сельскохозяйственными проблемами и, к несчастью, представлял собой прямо-таки образец некомпетентности в этой области. Правда, с точки зрения руководителей, которые намеревались «убрать» его (а заодно и его товарищей), вопрос о профессиональных способностях был, конечно, второстепенным. Стоявший передо мной старый революционер был просто неузнаваем: разбитый, но полностью отдающий себе отчет в происходящем, он жил точно условно осужденный.
   — В один прекрасный день, — доверительно сказал он мне, — меня вызовут по телефону в Москву…
   Он не ошибся. Вскоре после этого за ним закрылись двери слишком хорошо известной Лубянки.
   Меня навестил сын Авербуха. Он был полон гнева и возмущения, но сохранял ясную голову:
   — Моего отца, — сказал он, — обвиняют в контрреволюции, а я утверждаю, что истинными контрреволюционерами являются руководители страны, начиная со Сталина…
   В свою очередь он тоже был арестован по обвинению в причастности к заговорщической группе, стремившейся убить Сталина. От него потребовали признать, что его отец был шпионом. Он отказался. Его сослали в один из самых тяжелых лагерей, где он и умер. Брата Даниэля Авербуха, работавшего со мной в одной газетной редакции, тоже арестовали.
   Мария, супруга Авербуха, переселилась к своему брату Эпштей-ну, тогда заместителю наркома просвещения. Они жили с предчувствием неминуемого ареста, не ложились спать до двух-трех часов утра. Брат Марии первым не выдержал напряжения, его нервы сдали, он совсем лишился сна, бегал по квартире и кричал:
   — Господи боже мой, узнаем ли мы когда-нибудь, за что же все-таки нас хотят арестовать?
   Этого он никогда не узнал. Его забрали на рассвете, увели, и ночь сомкнулась над ним.
   Прошло немало времени после окончания войны, и я встретился с Марией Авербух. Она превратилась в совсем старую даму. Пережившая столько страданий, она с какой-то ставшей уже привычной настороженностью, словно обороняясь от кого-то, прижимала к себе видавшую виды дамскую сумку. В ней хранились сокровища, которые ей удалось спасти, несмотря ни на что. То были образы ее прошлого — семейные фотографии…
   — Мой муж, мои сыновья, мой брат, брат моего мужа, — все они были арестованы и убиты, — сказала мне она. И вот я осталась одна-одинешенька на всю оставшуюся жизнь… Но, знаете, невзирая на все, что произошло, я не перестала верить в коммунизм…
   До меня дошли и другие сведения о крестном пути палестинских коммунистов. В тюрьме лишилась рассудка Соня Рагинска — высокоинтеллигентная женщина, одна из лучших и деятельных членов нашей партии. Или взять судьбу Лещинского, члена Центрального Комитета Компартии Палестины, годами самоотверженно и очень умело приобщавшего молодых коммунистов к марксизму. Всякий раз, перед тем как отвести его к следователю, в его камеру вталкивали избитого, окровавленного и почти бездыханного заключенного, возвращавшегося с допроса. Это был один из способов запугивания перед допросом…
   — Итак, ты видел его, — орал следователь, — ты видел, в каком он состоянии? Хочешь, чтобы и с тобой позанимались таким манером?
   Эфраим Лещинский не выдержал этих страшных угроз. Он тоже сошел с ума. Он метался по камере, бился головой о стены и непрерывно повторял:
   — Так какое же еще имя я забыл! Какое еще имя я забыл! Все члены Центрального Комитета Компартии Палестины были ликвидированы, кроме Листа и Кноссова, которые не поехали в СССР. Впрочем, один выжил — Иосиф Бергер (Барсилай). Он выжил после двадцати одного года кочевья по ГУЛАГу. Из 200 — 300 членов палестинского партийного актива спаслось лишь около двух десятков. Только в 1968 году, через двенадцать лет послеxx съезда КПСС, Компартия Израиля воздала должное партийным руководителям, убитым во время сталинских чисток.
   Репрессии обрушились и на еврейскую общину в целом, которая, как, впрочем, и все другие национальные меньшинства, подверглась истреблению. А ведь Октябрьская революция внесла глубокие изменения в жизнь евреев. В своей антисионистской пропаганде мы, коммунисты еврейского происхождения, подчеркивали уважение к национальным и культурным правам нашей общины в Советском Союзе. Мы просто гордились этим. Помню, что в 1932 году, когда я приехал в СССР, еврейское и другие национальные меньшинства еще пользовались некоторыми правами. В больших регионах, где обитало какое-то еврейское меньшинство, обязательно расцветала его культурная жизнь. В ряде районов Украины и Крыма, которые я посетил, еврейский язык был на официальном положении. В Советском Союзе широко издавалась еврейская пресса:
   пять или шесть ежедневных газет, несколько еженедельников. Десятки еврейских писателей публиковали свои произведения в миллионах экземпляров, а во множестве университетов существовали кафедры еврейской литературы.
   Столь же ободряющими были мои наблюдения и в экономической сфере. В Крыму, например, отлично работали колхозы в районах с преобладающим еврейским населением. Учитывая близость курортов они наладили выращивание и продажу цитрусовых. Вместе с тем перед евреями широко открывались пути к ассимиляции, если, конечно, они к ней стремились. В таких крупных городах, как Москва, Ленинград, Минск, ничто не ограничивало деятельность евреев, развитие их жизни в соответствии с их чаяниями и желаниями. В социальной сфере они не знали никакой дискриминации, в университетах не было никакой «процентной нормы». В сравнении с обскурантистской политикой русских царей прогресс в этом смысле был весьма значителен и поражал наблюдателей. С 1935 года на евреев обрушились массовые репрессии. Начавшись в регионах с большой плотностью еврейского населения, они вскоре охватили всю страну…
   После окончания университета имени Мархлевского, где я учился на факультете журналистики, по решению ЦК ВКП (б) меня направили на работу в редакцию ежедневной еврейской газеты «Дер Эмес» («Правда»), бывшей по сути изданием «Правды» на языке идиш. В редакции сотрудничали известные еврейские писатели. Газетой руководил великолепный журналист — Моше Литваков.
   Ответственный за рубрику «Партийная жизнь», я часто писал статьи, в том числе и передовые. Как-то раз в коридоре меня остановил бухгалтер:
   — Вы еще долго будете мариновать свои деньги у меня? — спросил он.
   — Какие деньги? Я регулярно получаю жалованье.
   — Не о том речь. Я говорю о гонораре за ваши статьи! На другой день он вручил мне сумму, превосходящую мой оклад. Так получали все сотрудники. Мы были далеки от «заработка рабочего», за который ратовал Ленин.
   Раз в неделю в Центральном Комитете происходило совещание, на котором присутствовало по представителю от каждой московской газеты. Несколько раз мой главный редактор посылал туда меня. В 1935 году в ходе одного из таких совещаний Стецкий, руководивший Отделом печати ЦК партии, объявил, что должен ознакомить нас с важным сообщением.
   — Я должен доложить вам об одном личном заявлении товарища Сталина, — начал он. — Товарищ Сталин очень недоволен культом, который поддерживается вокруг его личности. Каждая статья начинается и оканчивается цитатой из него. Однако товарищ Сталин не любит этого. Больше того, он распорядился проверить полные славословий коллективные письма, подписанные десятками тысяч граждан и попадающие в редакции газет, и выяснил, что эти материалы пишутся по инициативе партийных органов, которые устанавливают для каждого предприятия, для каждого района своего рода норму. Я уполномочен вам сказать, продолжал Стецкйй, что товарищ Сталин не одобряет подобных методов и просит покончить с этим.
   Сообщение Стецкого произвело на меня большое впечатление, и, вернувшись в редакцию, я доложил о нем своему «главному». Тот улыбнулся и ответил:
   — Это на несколько недель — и не больше.
   — То есть как! Вы что же — не верите?..
   — Подождите, сами увидите…
   Спустя три недели я вновь представлял свою газету на очередном совещании у Стецкого, который доложил нам о новом решении руководства партии:
   — Политбюро хорошо понимает искреннее желание товарища Сталина не поддерживать культ вокруг его личности, но оно не одобряет подобную сдержанность. В трудные минуты, которые мы переживаем, товарищ Сталин прочно удерживает в своих руках кормило; его следует поблагодарить и поздравить за то, как он преодолевает трудности на своем посту. Печать должна делать все возможное, чтобы регулярно подчеркивать роль товарища Сталина…
   Литваков, которому я доложил об этом, ничуть не удивился.
   — Ведь три недели назад, — сказал он, — я вам говорил, что эти инструкции ненадолго. Сталин, конечно, предвидел, что Политбюро займет именно такую позицию. Но он очень хотел, чтобы журналисты узнали, насколько он скромен!
   Литваков ясно понимал, в какой именно процесс вовлекалась революция. Работа, которую ему доверили и которую он безукоризненно выполнял, весь его внутренний настрой, или, лучше сказать, его профессиональная совесть, — все это не мешало ему смотреть правде в глаза и без обиняков выражать свое мнение. Помню, как в 1935 году он попросил Радека, всегда охотно откликавшегося на просьбы редакций, написать статью для юбилейного октябрьского номера газеты.
   Радек, конечно, согласился и вскоре прислал нам свое «произведение»… Я и сейчас как бы воочию вижу Литвакова и слышу его голос. Прочитав статью, он холодно заметил:
   — Никогда мы не опубликуем в нашей газете подобное дерьмо! Оказывается, вся статья сводилась к сплошным восхвалениям Сталина… Через несколько дней я случайно оказался в кабинете моего главного редактора, когда ему позвонил Радек и с удивлением спросил, почему же, мол, его праздничный материал не пошел в номер…
   — Послушайте, Радек, — сказал ему Литваков, — я в последний раз заказал вам статью. Вы сильно ошибаетесь, полагая, будто ради вашей подписи я готов печатать что попало. Ваша статья не стоит гроша ломаного, любой новичок справился бы с этой задачей лучше вас!
   Мой редактор ущемил тщеславие одного из ведущих публицистов страны, бросил вызов всемогуществу партии, и поэтому не мог остаться безнаказанным. Он был одним из первых репрессированных. С этого момента месяц за месяцем арестовывали одного за другим наших работников. Так исчез Хашин, брат Авербуха. Его обвинили в том, что он жил в Германии. Так исчез Шпрах, преемник Литвакова на посту главного редактора, которого конкретно вообще ни в чем не обвинили. Редакционная атмосфера, некогда непринужденная, способствующая спорам, теперь была пронизана тревогой и недоверием. В течение 1937 года в кабинетах редакции прочно угнездился страх. Журналисты приходили утром и замыкались в своих рабочих комнатах на все время рабочего дня. Точно в положенное время они уходили, не обменявшись за день ни единым словом. В начале 1938 года забрали Штрелитца — старого журналиста, сражавшегося в годы гражданской войны в рядах Красной Армии. Этот арест еще больше усилил страх и отчаяние.
   Исчезновение кого-либо из наших всякий раз давало повод для безобразного ритуала, чем-то напоминавшего мне погребение. Весь персонал газеты собирался на самокритическую летучку. По очереди мы били себя в грудь и каждый раз произносили одни и те же слова:
   — Товарищи, наша бдительность ослабла, в течение нескольких лет среди нас работал шпион, а мы не сумели разоблачить его…
   И в этот раз тоже, чтобы не нарушать сложившегося обычая, нас созвали на «погребение» Штрелитца. Началось самобичевание… Кто-то вспомнил какую-то подозрительную фразу, которую услышал из уст «виновного», но не доложил о ней, кто-то другой однажды обратил внимание на «странное поведение» арестованного, но ничего никому не сказал… Так один за другим мы стали предаваться этим бесславным упражнениям, и в самый разгар наших покаянных «молитв» вдруг мы заметили нашего товарища Штрелитца. Он молча стоял в дверях. Он стоял там уже несколько минут, слушал, как мы выплескиваем свои обвинения, отрекаемся от него, изобличаем его как «шпиона». Эта неожиданная провокация, судя по всему, намеренно организованная НКВД, это внезапное появление «врага народа» прямо-таки сковало нас каким-то ледяным ужасом. Все умолкли. Мы пришли в полное замешательство.
   Штрелитц продолжал молчать. Мы по очереди, не произнося ни слова, покинули зал с низко опущенной головой, глубоко пристыженные и не осмеливаясь посмотреть в глаза нашему товарищу. В этот момент я понял, до чего же мы опустились, до какой степени превратились в роботов, в пособников сталинских репрессий. Страх глубоко засел в нас, он парализовал наш дух, и мы перестали мыслить самостоятельно. НКВД мог торжествовать, ему уже не нужно было воздействовать на нас физически. Он уже, так сказать, засел в нас, завладел нашими мозгами, нашими рефлексами, нашим поведением.
   Больше, чем остальных, репрессии коснулись евреев как по стране в целом, так и в нашем ближайшем окружении, в университете. Я уже упоминал, в каких условиях партия призывала (главным образом в 1931 — 1932 гг.) евреев переселяться в Биробиджан. Особенно поощрялся выезд туда партийных работников, интеллигенции. Множество выпускников нашего университета последовало этому призыву. Главным ответственным лицом за проведение всей кампании был широко известный советский ученый профессор Либерберг. Репрессии разразились внезапно и осуществлялись специальной группой НКВД. От двух свидетелей этой ошеломляющей и безжалостной чистки я узнал, как проводились аресты и казни. С логикой скорых на расправу механизированных инквизиторов, настоящих роботов беззакония, возведенного в догму, НКВД утверждал, что все евреи — уроженцы Польши являются шпионами на жаловании у польского правительства, а все евреи, прибывшие из Палестины, — наемники англичан. Основываясь на подобных критериях, они выносили смертные приговоры, не подлежавшие обжалованию и неизменно завершавшиеся приведением их в исполнение. Так, наш старый товарищ из польской партии, Шварцбарт, тоже предстал перед судом (в нашем университете он занимал пост партийного секретаря, а затем играл важную роль в Биробиджане). Его бросили в тюрьму. Там он почти ослеп. Вскоре его вывели на рассвете в тюремный двор и привязали к столбу. Стрелковое отделение стояло наготове. Прежде чем умереть, он в последний раз выкрикнул слова глубокой веры в революцию, когда же раздался залп и старый боец-коммунист рухнул на землю, из камер стало доноситься могучее пение «Интернационала».
   Подобно Шварцбарту, одному из секретарей Еврейской автономной области, были еще тысячи коммунистов с гордо поднятой головой, смотревшие смерти в лицо. Эсфирь Фрумкина, самоотверженная и пламенная коммунистка, долгие годы была ректором нашего университета. В 1937 году, несмотря на тяжелую болезнь, ее арестовали и посадили в камеру на Лубянке. Во время следствия ей устроили очную ставку с одним «подготовленным» свидетелем обвинения. Вне себя от гнева, игнорируя следователей и охранников, Эсфирь рванулась к доносчику-клеветнику и плюнула ему в лицо. Ей вынесли приговор без права обжалования, и она умерла в стенах Лубянки.
   В том же 1937 году Университет национальных меньшинств был расформирован и заменен каким-то «институтом иностранных языков», в котором была установлена железная дисциплина. А двери университета закрылись. Сколько наших товарищей, входивших и выходивших через них, были умерщвлены!

9. ИСТРЕБЛЕНИЕ КОМАНДНЫХ КАДРОВ КРАСНОЙ АРМИИ

   Теперь хотелось бы высказать все, что знаю о ликвидации Тухачевского и его товарищей. 11 июня 1937 года московские газеты сообщили об аресте маршала Тухачевского и семи высших военачальников Красной Армии23. Герои гражданской войны, старые коммунисты обвинялись в преднамеренной подготовке поражения Советского Союза и восстановления в стране капитализма. Уже на другой день весь мир узнал, что Тухачевский, Якир, Уборевич, Примаков, Эйдеман, Фельдман, Корк и Путна были приговорены к расстрелу и казнены. Девятый высший офицер, начальник Политического управления РККА Гамарник, покончил жизнь самоубийством. Красная Армия оказалась обезглавленной.
   Как же это случилось? В свое время возникли и с годами усугубились глубокие разногласия между Тухачевским и его генеральным штабом, с одной стороны, и руководством партии — с другой. Официальной теории Сталина — ведение боевых действий на чужой территории — Тухачевский, с беспокойством следивший за военными приготовлениями третьего рейха, противопоставлял концепцию неизбежности мирового конфликта, к которому следует готовиться. На одной из сессий Верховного Совета в 1936 году он заявил, что полностью убежден в возможности развертывания войны на советской земле.
   Впоследствии история укажет на ошибку Тухачевского: она заключалась в том, что он слишком рано оказался прав… В момент, когда против него выдвинули указанные обвинения, оппозиции всех видов уже были ликвидированы и Сталин железной рукой правил государством. Красная Армия была последним, еще не взятым им бастионом, только она одна еще не подпала под его безраздельное влияние. Сталинское руководство считало уничтожение командных кадров армии экстренной задачей. Правда, военачальники, о которых шла речь, прославились как испытанные старые большевики, отличившиеся в ходе Октябрьской революции и гражданской войны, и объявить, скажем, того же Тухачевского «троцкистом» или «зиновьевцем» значило выстрелить вхолостую. Нужно было действовать очень резко, очень жестоко. Чтобы нанести по армии смертельный удар, Сталин воспользовался услугами Гитлера.
   В 1943 году гестаповец Гиринг — начальник зондеркоманды «Красный оркестр» — сообщил мне помимо подробностей о деле Пятницкого также и информацию о заговоре против Тухачевского…
   В 1936 году Гейдрих, начальник службы безопасности, полиции Германии и СД, принимает в Берлине бывшего офицера царской армии генерала Скоблина. Этот генерал без армии утешается в своей бездеятельности тем, что играет роль двойного агента высокого уровня: в течение долгих лет он по заданию советской разведки вращался среди белогвардейцев в Париже и одновременно заигрывал с германскими секретными службами. В общем, весьма сомнительная фигура. Однако новость, которую он принес Гейдриху, была очень существенна: из вполне надежных источников ему стало известно, что маршал Тухачевский замышляет вооруженное восстание против Сталина. Гейдрих докладывает об этом в самую высокую нацистскую инстанцию, и там прикидывают, как лучше поступить. Возможны только два варианта: либо не вмешиваться в дела первого заместителя наркома обороны, либо, напротив, насторожить Сталина, подбросив ему компрометирующие Тухачевского документы о его сговоре с вермахтом.
   Гитлеровцы останавливаются на втором варианте. Из фальшивых документов за трое суток спешно составляется досье «разоблачительного» характера. Показать, что Тухачевский был в контакте с германским генштабом, нетрудно, поскольку еще до прихода нацистов к власти представители обеих армий регулярно встречались, а Советское правительство даже создало военные училища для подготовки кадров немецких офицеров. Все «доказательства» собираются в непосредственном окружении Гитлера, и секретным службам рейха ничего не стоит подсунуть их руководителям СССР. Если верить мемуарам Шелленберга, ведавшего в то время германской контрразведкой, то дом, где находились указанные документы, был намеренно подожжен, а какой-то специально предупрежденный об этом чешский агент вытащил их из пепла. По другой версии, немцы при посредничестве чехов продали эту документацию русским. Но как бы ни расходились различные версии, остается фактом, что вся эта акция против Тухачевского отвечала интересам и Сталина и Гитлера.
   Так или иначе, но в мае 1937 года досье на Тухачевского попало туда, где оно должно было быть, — на рабочий стол Сталина, который имел все основания быть довольным: он получил инспирированные гестапо материалы, необходимые для уничтожения человека, покончить с которым он поклялся. В самом деле, из упомянутого донесения Гиринга видно, что генерал Скоблин нанес визит Гейдриху отнюдь не по своей инициативе. Произошло разделение ролей в осуществлении этой задачи между Сталиным и Гитлером:
   первый, по сути дела, задумал всю эту махинацию, второй выполнил ее. Сталин стремился сломить последнюю организованную силу, противодействующую его политике. Гитлер же воспользовался непредвиденным случаем обезглавить Красную Армию. Дело Пятницкого показало фюреру, что операция не ограничится небольшим числом высших офицеров. Он был уверен, что волна репрессий сотрясет Красную Армию сверху донизу и что потребуются несколько лет для замены разгромленных кадров новыми. Таким образом, Гитлер имел основания полагать, что на Востоке его руки не будут связаны и это даст ему время и возможность выиграть войну на Западе. Уже в 1937 году он задумал сближение с СССР, окончательно оформившееся при подписании советско-германского пакта.
   В августе 1937 года, через два месяца после ликвидации маршала Тухачевского, Сталин созвал совещание армейских политработников, чтобы подготовить «очищение» военных кругов от «врагов народа». Охота началась. Армия стала поистине красной от крови ее солдат: были казнены тринадцать из девятнадцати командующих корпусами, сто десять из ста тридцати пяти командиров дивизий и бригад, половина командиров полков, большая часть политкомиссаров24. Обескровленная Красная Армия на годы утратила свою боеспособность.
   Немцы до конца использовали эту ситуацию, поручив своим разведслужбам распространить в Париже и Лондоне сенсационную — иначе не скажешь — информацию о состоянии Красной Армии после чисток. Я склонен думать, что французский и английский генеральные штабы как раз потому и не стремились заключить военный союз с Советским Союзом, что слабость Красной Армии стала для них вполне очевидной. Вот тогда-то и открылся путь для подписания пакта между Сталиным и Гитлером.

10. ШОКОЛАДНЫЙ ДОМИК

   Еще в Домброве, наблюдая жизнь рабочих, я мог составить себе представление о масштабах капиталистической эксплуатации. С другой стороны, в марксизме я нашел ответ на вопрос, как окончательно решить еврейский вопрос, занимавший меня с детских лет. Я считал, что только социалистическое общество может раз и навсегда покончить с расизмом и антисемитизмом и обеспечить полноценное развитие еврейской общины. Я изучал антисемитизм, его генезис, механизмы — от погромов в России до дела Дрейфуса. С моей точки зрения, наиболее очевидным проявлением антисемитизма вxx веке был нацизм. Я видел, как поднимает голову это поганое чудовище, и меня беспокоило безмятежное спокойствие остального мира. Германские рабочие партии затеяли ожесточенную междоусобную борьбу, вместо того чтобы совместно наносить удары по общему врагу. Многие полагали, что, придя к власти, Гитлер станет забавляться игрушечными солдатиками, позабудет свою книгу «Майи кампф» («Моя борьба»), а штурмовиков из отряда СА переучит на инструкторов и воспитателей для детских оздоровительных лагерей. Международная и немецкая буржуазия считала, что в стране, где наблюдалась такая активность красных, небольшое «наведение порядка» никому не повредит.
   30 января 1933 года первые страницы газет всего мира возвестили, что Гитлер назначен рейхсканцлером. Я, боевой коммунист, воспринял это событие как сигнал тревоги. Широко распахнулись ворота в царство разнузданного варварства. Демократическая маска, кое-как прилепленная к физиономии маленького австрийского ефрейтора, упала. Теперь Германии, а вскоре и Европе предстояло научиться жить под нацистским сапогом.
   27 февраля 1933 года запылал рейхстаг. Через несколько минут после начала пожара Геббельс и Геринг прибыли на место происшествия. В следующую ночь были арестованы десять тысяч активистов компартии и соцпартии. Выборы состоялись 5 марта. Геринг предупреждал: «В своих будущих действиях я не стану считаться с разного рода юридическими предрассудками. Незачем заниматься фиктивной юстицией. Я приказываю уничтожить все, что необходимо уничтожить, и точка!» И сразу же голоса, поданные за коммунистов, были аннулированы. А ведь вопреки этой гнетущей атмосфере террора коммунисты и социалисты получили двенадцать миллионов голосов. Остальные партии — десять миллионов, нацисты — семнадцать миллионов. По распоряжению Гитлера мандаты коммунистов были объявлены недействительными. Генерального секретаря Коммунистической партии Германии Эрнста Тельмана посадили за решетку, а вскоре арестовали и Георгия Димитрова.
   И вот неотвратимое свершилось — 24 марта Веймарская конституция приказала долго жить.
   До этого события Германия некоторое время еще колебалась между красным и коричневым. Теперь же поток грязи затопил все. Гитлер принялся уничтожать германское рабочее движение. По его указанию на трудящихся обрушились карательные акции. Кое-кто полагал, что общегерманская забастовка еще может остановить Гитлера, но 2 мая 1933 года отряды СА захватили здание штаб-квартиры профсоюзов. За колючей проволокой концлагерей к коммунистам и социалистам присоединились тысячи профсоюзных активистов. Но для повсеместного распространения террора нужен был еще один рычаг, и он появился: в апреле 1933 года было создано гестапо — тайная государственная полиция.
   Еще задолго до прихода Гитлера к власти я прочитал его книгу «Майн кампф», вызвав тем самым немало насмешек со стороны друзей. Но впоследствии мне пришлось констатировать, что книга эта со скрупулезной точностью предвосхитила этапы развития нацизма. В ней без конца вновь и вновь повторялись две главные гитлеровские темы: «Раздавить международное еврейство» и «Уничтожить коммунизм».
   Будучи и евреем и коммунистом, я был встревожен вдвойне. С одной стороны, в 1935 году вышел закон о чистоте расы и начались жестокие преследования наших немецких товарищей. С другой стороны, я хорошо понимал, что нацизм ненадолго удержится в пределах третьего рейха, что он понесет войну и смерть и в остальной мир. Буря надвигалась, о чем свидетельствовало множество признаков. Нацистское правительство ввело всеобщую воинскую повинность. Гитлер выбросил Версальский договор в мусорную корзину. 13 января 1935 года девяносто процентов жителей Саара одобрили включение своей области в состав рейха.
   Западные демократии не желали смотреть опасности в лицо. Они заняли выжидательную позицию, словно надеясь на какое-то чудо. Они ни во что не вмешивались, полагая, будто общественного осуждения нацизма достаточно, чтобы заставить его отступить. И чем явственнее проявлялась их нерешительность, тем большей становилась активность Гитлера. 7 марта 1936 года немецкие войска вторглись в Прирейнскую демилитаризованную зону. И опять никакой реакции со стороны Англии и Франции. В июле 1936 года в Испании вспыхнула гражданская война, а фактически это было началом и второй мировой войны. Французское и английское правительства, руководствуясь принципом невмешательства, позволили германским и итальянским легионам задушить испанскую революцию. Наконец, в том же 1936 году Германия и Япония заключили антикоминтерновский пакт.
   Мир не решился удушить коричневую чуму в зародыше, он позволил этой заразной болезни развиться, и она стала распространяться. 1 мая 1937 года, во время моей первой командировки во Францию, я проезжал через Берлин. Сколько неприятного я там увидел! Зрелище улиц было мне невыносимо: тысячи рабочих в фуражках, тысячи молодых людей несли какие-то нацистские хоругви, громкими голосами распевали гитлеровские гимны. Ошарашенный всем этим, стоя на бордюре тротуара, я не понимал смысла происходящего на моих глазах. Что за коллективное безумие овладело массами немецкого народа? И в эти минуты, когда вокруг полнозвучно звенели песни, которые вскоре было суждено услышать почти всей Европе, я проникся твердым убеждением, что нацизм погибнет только в результате страшного шока, только в огне всемирного пожара. И я решил, что в этой безжалостной борьбе, когда на карту будет поставлено будущее человечества, я займу свое место. И займу его в первых рядах сражающихся.
   Возможность включиться в эту борьбу я получил благодаря разведывательной службе Красной Армии, командование которой размещалось неподалеку от Красной площади, на Знаменской улице, № 19. Это было небольшое строение, которое из-за его окраски было принято называть «шоколадный домик». В этот период советские разведывательные службы не функционировали так, как аналогичные учреждения на Западе. Они опирались главным образом на интернационалистов всех стран. Созданная в годы гражданской войны, советская разведывательная служба попросту не имела времени для подготовки настоящих агентов.
   Она, естественно, не могла игнорировать элементарное правило, согласно которому всякая секретная служба, занятая сбором информации, пытается вербовать агентов по возможности в той самой стране, где намечается работать. Красная Армия — и это совершенно понятно — располагала поддержкой миллионов коммунистов, которые считали себя не шпионами, но бойцами авангарда мировой революции. Структура советской военной разведки сохраняла этот интернационалистский характер вплоть до 1935 года, и нельзя понять энтузиазм и заинтересованность людей, действующих в ее рядах, если не рассматривать всю проблему в общем контексте мировой революции. Эти люди отличались абсолютным бескорыстием. Могу с уверенностью свидетельствовать об этом, ибо хорошо знал их. Никогда они не заговаривали о гонорарах, о деньгах. Гражданские по своей сути, они всецело отдавались этому делу точно так же, как при других обстоятельствах столь же безраздельно посвящали бы себя, скажем, профсоюзной работе.
   Разведывательной службой Красной Армии руководил корпусной комиссар Я. К. Берзин25. Старый большевик, он до революции дважды приговаривался к смертной казни, дважды бежал из-под стражи. В гражданскую войну командовал полком латышских и эстонских стрелков, на которых была возложена охрана Ленина и правительства. Свой подлинный интернационализм большевистское руководство доказало, в частности, тем, что доверилоим эту охрану.
   Параллельно этому Коминтерн располагал своей собственной разведкой, имевшей по одной радиостанции в каждой стране. Национальные секции сводили воедино поступавшую политическую и экономическую информацию. Главный смысл такой организации состоял в том, что в течение долгого времениСССР не поддерживал дипломатических отношений с другими странами. И поскольку хорошо известно, что разного рода информация чаще всего идет по дипломатическим каналам, то легко понять, что в условиях Советского Союза местные секции Коминтерна .в какой-то мере восполняли этот недостаток.
   НКВД — третья составная часть советской разведки — первоначально отвечал за внутреннюю безопасность, т. е. выявлял иностранных агентов на советской территории. С течением времени власть и прерогативы НКВД расширились. Этой организации поручили заботиться о безопасности советских граждан за рубежом, затем следить за белогвардейцами, которые почти повсюду замышляли заговор. В конце концов перед НКВД стояло столько же внешних, сколько и внутренних задач. Зачастую он вступал в соперничество со службой военной разведки, в которой НКВД насаждал своих агентов.
   С окончанием революции иностранные посольства в Москве, по сути дела, превратились в очаги контрреволюции. В частности, в посольстве Великобритании весьма бурно действовало отделение английской Интеллидженс-сервис, которым руководил некто Локкарт, ставивший перед собой лишь одну задачу: свергнуть Советское правительство — ни больше, не меньше! (Что ж, никому не запретишь лелеять даже самые бредовые идеи.) Этот Локкарт связался с экстремистскими элементами, мечтавшими любой ценой «разделаться» с большевиками. До Берзина дошло, что британский резидент пытался вербовать солдат и офицеров, согласных участвовать в заговоре. Берзин пришел к нему и заявил, что командует полком, чей личный состав желает лишь одного — перейти на сторону противника. Берзин уверял Локкарта, будто его люди недовольны новым режимом, говорил, что разочарование масс, «обманутых» революционерами, достигло предела, что Россия «катится к катастрофе», что необходимы срочные меры по оздоровлению общественной атмосферы… И Берзин в присутствии своего собеседника начал вслух размышлять о средствах и действиях, способных остановить пагубный курс событий.
   Локкарт, несколько недоверчивый поначалу, все же попался на удочку. Мало-помалу они договорились о плане «свержения группы, стоящей у власти». Но предприятие такого масштаба требует финансового обеспечения. Для одного только денежного вознаграждения солдат, которые приняли бы участие в этой операции, потребуется очень солидная сумма. Поэтому Берзин предложил немедленное ассигнование «задатка» в десять миллионов рублей. Не моргнув глазом, Локкарт выплатил их ему.
   Затем началось обсуждение подробностей намеченной контрреволюционной акции. Она представлялась довольно простой, и выполнять ее надлежало самым решительным образом. Конкретно речь шла об окружении здания, в котором работало правительство, и об аресте его членов. Они предусмотрели все, вплоть до участи, уготованной Ленину. Даже нашелся один довольно известный православный священник, согласившийся предоставить церковь для отпевания тела вождя коммунистов!
   Полученные деньги Берзин спрятал в надежном месте. В назначенный день все произошло, как было задумано, с одной лишь поправкой — арестован, а затем и выслан был Локкарт.
   Таким был первый мощный удар Берзина26. В дальнейшем он полностью посвятил себя организации советской разведывательной службы. В декабре 1936 года, когда я с ним познакомился, он уже был ее бесспорным начальником.
   Берзин пользовался всеобщим уважением. Всем своим обликом он совершенно не походил на этакого специалиста-робота от разведки. Большое значение он придавал нравственным человеческим категориям. Берзин, подбирая людей для своей службы, охотно повторял: «Советский разведчик должен быть наделен тремя качествами: холодным рассудком, горячим сердцем, железными нервами». Вопреки обычаю, принятому в разведывательных службах, он никогда не оставлял своих людей в беде. Никогда он не пожертвовал бы ни одним из них, так как для него это были настоящие люди и коммунисты.
   Между Берзиным и его резидентами за рубежом всегда устанавливались близкие личные отношения. Так, в частности, его связывали узы глубокой дружбы с одним из самых великих советских разведчиков — Рихардом Зорге.
   Когда в 1938 году, во время моего пребывания в Бельгии, я увиделся с Зорге в Брюсселе, он рассказал мне о своей первой встрече с Берзиным27.
   Зорге был человеком подлинно высоких достоинств. Наделенный замечательным умом, он активно работал в Коммунистической партии Германии и был автором ряда работ по экономике. В 1933 году, когда он выполнял какое-то задание в Китае, его вызвали в Москву. Берзин назначил ему встречу в шахматном клубе, часто посещаемом немцами.
   По словам Рихарда Зорге, Берзин сразу же заговорил о главном:
   — Какова, по-твоему, в настоящий момент главная опасность
   для Советского Союза?
   — Не отметая гипотезы о возможном столкновении с
   Японией, — ответил ему Зорге, — думаю, что самая реальная угроза будет исходить от нацистской Германии. (Этот разговор имел место через несколько дней после прихода Гитлера к власти.)
   Берзин продолжил:
   — Вот именно поэтому мы тебя и вызвали сюда… Мы хотели бы, чтобы ты обосновался в Японии…
   — Почему в Японии?
   — Потому что в связи со сближением, наметившимся между Германией и Японией, в Токио ты сможешь узнавать многое о военных приготовлениях…
   Зорге, который начал понимать, на какую работу его посылают, прервал Берзина:
   — То есть как? Поехать в Японию и стать шпионом? Но я ведь журналист28!
   — Ты не желаешь быть шпионом. А знаешь ли ты, что такое
   шпион? Так ты называешь человека, который добывает различные сведения, чтобы дать своему правительству возможность наносить удары по уязвимым местам противника. Мы, советские, решительно против войны, однако хотим знать, как готовится к ней враг, выявить его слабые места, дабы в случае нападения не быть застигнутым врасплох…
   После небольшой паузы Берзин продолжал:
   — Цель наша в том, чтобы в Японии ты сколотил группу, готовую бороться за мир. Ты займешься там вербовкой лиц, занимающих высокое положение в обществе, и вы сделаете все, даже невозможное, чтобы их страна не дала себя вовлечь в войну против Советского Союза…
   — Под каким именем я поеду туда?
   — Под своим собственным…
   Зорге был ошеломлен. Подчиненные Берзина, присутствующие при этой встрече, тоже не могли скрыть своего изумления:
   — Так он же активно боролся в рядах партии и взят на заметку германской полицией! Правда, дело это давнее (Зорге активно работал в КПГ в 1918 — 1919 годах), но можете не сомневаться — они наверняка не выпустили его из поля зрения…
   — Все это я знаю, — ответил Берзин, — и хорошо понимаю, что мы идем на риск. Но все-таки думаю, что лучше всего действовать через своего, проверенного человека. Конечно, гестапо унаследовало картотеку полиции. Но пока суд да дело, пока досье Зорге будет извлечено на свет божий, в Москве-реке утечет много-много воды. И потом, если гестапо и в самом деле обратит на Зорге внимание, то, как ни говорите, он был коммунистом целых пятнадцать лет тому назад и с тех пор вполне мог переменить свои политические убеждения?!
   Затем Берзин повернулся к тому из своих сотрудников, который «курировал» Германию, и сказал ему:
   — Устрой так, чтобы его послали в Токио специальным корреспондентом «Франкфуртер цайтунг». Это широко известная газета29.
   Затем он обратился к Зорге:
   — Понимаешь? В этом случае ты почувствуешь себя именно в своей тарелке и тебе не будет казаться, будто ты разыгрываешь роль шпиона!
   Берзин установил золотое правило: фиктивный фасад не может служить надежным прикрытием агента. В данном случае все получилось точно так, как он и предвидел: Зорге предложили пост специального корреспондента «Франкфуртер цайтунг». Его статьи, неизменно получавшие высокую оценку в официальных японских кругах, широко распахивали перед ним самые, казалось бы, недоступные двери: он познакомился с послом третьего рейха в Токио, а затем и с военным атташе германского посольства, где его вскоре стали принимать как «друга дома». Самые доверительные сообщения, посылаемые Берлином в зарубежные нацистские представительства, проходили через его руки.
   За два или за три года до начала войны гестапо послало своего работника в Токио для слежки за персоналом посольства. С этим гестаповцем Зорге довольно быстро «подружился». Но однажды произошло то, чего опасались сотрудники Берзина: гестаповец получил из Берлина «досье Зорге», содержавшее сведения о его коммунистическом прошлом…
   — Оказывается, в свое время ты занимался веселенькими делами, — сказал он Зорге.
   Вспомнив совет своего начальника, Зорге ответил:
   — Что ж, это верно. Ошибка молодости. Теперь все это так далеко!
   Эту маскировочную игру он довел до того, что через некоторое время вступил в национал-социалистскую партию. Этот поступок произвел такое впечатление на его немецкое окружение, что, когда японцы «раскрыли» Зорге, германский посол в Токио заявил официальный протест против ареста одного из «лучших сотрудников».

11. В ПОИСКАХ «ФАНТОМАСА»

   Дело «Фантомаса» кончилось тем, что Бира и Штрома приговорили к трем годам тюрьмы. В конце 1936 года их освободили и они приехали в Москву. До этого момента официальная версия французской «Сюртэ женераль»30, принятая руководством советской разведки, объясняла провал группы Бира присутствием в ней агента-провокатора, некоего Рикье — журналиста газеты «Юманите». Штром и его друзья, убежденные в невиновности Рикье, выступили против такого тяжкого обвинения, к тому же задевающего престиж Французской компартии, и предложили провести новое расследование в Париже. Руководство Коминтерна, считая необходимым вскрыть этот гнойник, попросило Штрома назвать кандидата для выполнения этого задания. Штром предложил меня.
   — Домб, — сказал он, — подходит во всех отношениях: он был в Париже в дни процесса, но сам не замешан в нем.Он говорит по-французски, он старый коммунист и сумеет пролить свет на эту темную историю.
   Коминтерн дал свое согласие и представил это предложение Берзину, который принял его без каких бы то ни было возражений. Таким образом для подготовки моей миссии во Францию я впервые вошел в контакт с советской разведкой. Два или три раза я беседовал с начальником отдела стран Западной Европы полковником Стигга (Оскар)31, чтобы разработать подробности предстоящих мне действий.
   — Вам надо только лишь связаться с адвокатами Ферручи и Андре Филиппом, — сказал мне Стигга. — Вы должны просмотреть всю документацию процесса и попытаться установить правду.
   В конце нашей последней встречи Стигга вручил мне паспорт, оформленный на имя какого-то люксембургского коммерсанта, и спросил:
   — Ас одеждой у вас все в порядке?
   — Нет.
   — Это крайне важно. Несколько наших агентов провалились из-за несчастной складки, которую один варшавский портной почему-то всегда делал в середине воротника пиджака.
   — У меня есть друзья в Антверпене. Остановлюсь там на два дня и у хорошего портного сошью себе костюм по последней французской моде.
   — Отлично, а теперь наш главный хочет повидаться с вами.
   Меня ввели в просторный кабинет. В углу стоял длинный рабочий стол.Во всю длину стены висела карта мира. Берзин предложил мне сесть, и мы завели разговор о Париже, затем он перешел к основной теме беседы:
   — В архивах Дворца правосудия вы найдете не меньше тонны документов, — сказал он. — Надо постараться отыскать в них правду. Не стану вам давать советы — это в любом случае довольно легко. Скажу лишь одно: не удивляйтесь, если в парижских отелях вы увидите знакомые вам лица. Вы ведь знаете — в сторону Испании идет большое движение…
   Полагая разговор законченным, я уже было собрался откланяться и привстал, но Берзин жестом снова усадил меня:
   — Если у вас есть еще несколько свободных минут, — сказал он, — то мне хотелось продолжить нашу беседу… И сразу же заговорил о главном:
   — Сколько, по-вашему, времени остается у нас до начала войны?
   Я несколько опешил: давно волновавший меня вопрос был мне задан с полной откровенностью и доверием. Справившись со смущением, я ответил столь же откровенно:
   — Наша судьба в руках дипломатов, и хотелось бы знать, будут ли они и дальше гнуть спины перед Гитлером. По выражению лица Берзина я понял, что дело тут, к сожалению, не в дипломатах. Войны так или иначе не избежать.
   — Как вы считаете, где будет театр предстоящих военных действий? — спросил он меня.
   Берзин и впрямь оказывал мне полное доверие. Это меня удивляло, ибо разговор протекал в атмосфере, совершенно необычной для Москвы 1936 года32. После недолгих колебаний я решил высказать то, что думал:
   — Видите ли, товарищ Берзин, по-моему, проблема не в том, чтобы знать заранее, начнется ли война на Западе или на Востоке. Конфликт будет мировым, и даже если допустить, что он начнется на Западе, то это ничего не меняет. Дело коснется всех стран, так как ничто не сможет остановить германскую армию… Гитлер поставил перед собой две цели, и ничто не заставит его отступиться от них. Я говорю об агрессии против Советского Союза ради аннексии Украины и об уничтожении евреев…
   — Как мне хотелось, чтобы все наши политические деятели рассуждали так, как вы, — твердо проговорил Берзин, хотя в голосе его слышалась и нотка сожаления. — Здесь все время рассуждают о нацистской угрозе, но представляют ее себе как нечто весьма отдаленное. Как бы эта слепота не обошлась нам очень дорого.
   Полусерьезно-полушутя я заметил:
   — Но ведь в конце концов у вас есть служба разведки, и я не поверю, что ваши агенты не информируют вас о военных приготовлениях Германии. Не надо быть семи пядей во лбу, чтобы предсказать, чем все это кончится!
   — Наши агенты, говорите вы… А знаете ли вы, как они действуют? Что ж, скажу вам — сначала они читают «Правду», а затем составляют свои телеграммы, не включая в них ничего, что могло бы не понравиться руководству партии33. Мы страшно скованы решением партии, запрещающим нам засылать агентов в Германию. Вам как раз предстоит проехать через Германию. Смотрите в оба, постарайтесь увидеть побольше из того, что там творится. Когда выполните свое задание и приедете обратно, зайдете ко мне и мы вернемся к этому разговору… Между прочим, чем вы занимаетесь сейчас?
   — Я журналист, работаю в газете «Дер эмес».
   — Понимаю, но не беспокойтесь: если понадобится, вам найдут замену…
   Наша беседа закончилась. Выходя из кабинета Берзина, чей ясный и холодный ум произвел на меня большое впечатление, я смутно сознавал, что сделал первый шаг в направлении самого главного дела всей моей жизни.
   День моего отъезда приближался, но был ненадолго отсрочен из-за одного обстоятельства, которое мы, впрочем, предвидели: на свет родился Эдгар, наш второй сын…
   26 декабря 1936 года я сел на поезд, шедший в Финляндию. Через Швецию попал в Антверпен, где с головы до ног оделся и обулся во все новое. Наконец 1 января 1937 года я прибыл в Париж и назавтра же отправился к адвокату Ферручи.
   Он весьма любезно принял меня и в мою честь поставил пластинку ансамбля песни и пляски Красной Армии…
   — Я пришел, чтобы разобраться в деле «Фантомаса», — сказал я ему.
   — Ах, знаете, эта история довольно запутанна, но в одном я твердо уверен: Рикье не виновен. Это классический случай юридической подтасовки: обвинить невинного, чтобы обелить виновного.
   — Могу ли я получить доступ к архивам этого процесса?
   — Да, но только через месяц. Тогда мне дадут это досье — да и то не более чем на сутки.
   Не имея никаких дел, я ненадолго съездил в Швейцарию, где наслаждался зрелищем зимних Альп и… на редкость вкусными пирожными. В жизни коммуниста-активиста такого рода периоды крайне редки, и не использовать их просто грешно. Я вернулся в отличной форме, и адвокаты Ферручи и Андре Филипп вручили мне досье «Фантомаса». Я с головой ушел в эти документы и обнаружил среди них двадцать три письма, ни разу не упоминавшихся на процессе. Это была корреспонденция между одним двойным агентом, голландцем по имени Свитц, и американским военным атташе в Париже. Из писем становилось абсолютно ясно, что Свитц выдал всю группу французской полиции и только благодаря вмешательству своего влиятельного покровителя был выпущен на свободу. Я внимательнейшим образом прочитал от начала и до конца все двадцать три письма. В них содержались неоспоримые доказательства провокации.
   Поведение Свитца объяснялось его прошлым. Прежде он работал на советскую разведку. Его послали с заданием в Соединенные Штаты, где Свитца быстро разоблачили и «повернули обратно»: еще в Панаме американская контрразведка обнаружила, что у него фальшивый паспорт. Поскольку в те годы попытка незаконного въезда в Соединенные Штаты каралась десятью годами тюрьмы, Свитц не стал долго колебаться и согласился сотрудничать с американцами, однако… не порывая своих связей и с советской разведкой. Даже отправил донесение в Москву с нахальным утверждением, будто без затруднений проник в США. Двумя годами позже Москва, вполне довольная услугами этого мастера двойной игры, решила послать его с женой в Париж, где он стал бы главным резидентом34 во Франции. Так возникла его связь с Биром.
   Когда же дело «Фантомаса» оказалось в центре всеобщего внимания, Свитц известил Москву, что ему удалось выйти сухим из воды и теперь, мол, необходимо исчезнуть на какое-то время. Он спрятался так хорошо, что его никогда уже больше не видели.
   Французская полиция, озабоченная поисками хоть одного виновного, разумеется, была рада убить одним выстрелом двух зайцев, а именно — обвинить Рикье и через него скомпрометировать всю Французскую компартию. Почему же выбор пал именно на Рикье? Только потому, что в «Юманите» он редактировал корреспонденции рабочих35.
   Когда весной 1937 года я вернулся в Москву, сотрудники Берзина отнеслись к моему сообщению скептически, поскольку отсутствовали формальные доказательства невиновности Рикье. Тогда меня снова направили в Париж. На сей раз мне удалось (за некоторую мзду!) убедить архивариуса Дворца правосудия предоставить мне нужные документы для снятия с них фотокопий. Архивариус согласился услужить мне с большой охотой, тем более что через месяц-другой ему предстояло выйти на пенсию, и он ничем не рисковал.
   Пересечь границу с такими документами было слишком опасно. Поэтому я передал их одному сотруднику советского посольства, с тем чтобы тот переправил их дальше дипломатической почтой. Встреча с представителем посольства была назначена в кафе близ парка Монсо.
   В назначенный день и час вхожу в это кафе и вижу сидящего за столиком мужчину, чья наружность соответствует полученному мной описанию: ему лет под сорок, он в очках и читает газету «Тан». Приближаюсь к нему, но в момент, когда я уже готов заговорить с ним, замечаю, что вопреки договоренности на его пальце нет перевязки. Но ведь именно эта деталь и позволила бы мне идентифицировать его без всякого риска ошибиться. Я произношу какие-то бессвязные слова и в сильном смятении исчезаю. Через восемь дней иду на заранее обусловленную «запасную» явку. На сей раз передо мной мужчина с перевязанным пальцем. Я передаю ему документы, вложенные в газету. Мы вступаем в разговор. Он спрашивает, останусь ли я еще на несколько дней в Париже. Я отвечаю утвердительно, ибо так оно и предусмотрено.
   — Тогда, — говорит он мне, — дай мне номер твоего телефона, чтобы я мог тебя вызвать, если понадобишься.
   Я ему называю номер телефона, которым можно воспользоваться только в случае опасности. И замечаю, что мой «дипломат» записывает цифры в свой блокнот, не прибегая к зашифровке, то есть забыв об элементарной предосторожности…
   Этот маленький эпизод открыл мне глаза на эффективность советской разведывательной службы. Мыслимо ли, чтобы агент, присылаемый посольством, вел себя так наивно? Правда, тогда я и не подозревал, какие могут повлечь за собой последствия подобные промахи. Это я понял в самый разгар второй мировой войны…
   Я вернулся в Москву в июне 1937 года. Берзин находился в Испании, где исполнял обязанности военного советника при республиканском правительстве. Меня принял Стигга, и я ему доложил о выполнении задания. Он заявил мне, что теперь в деле «Фантомаса» никаких неясностей больше нет36. В дальнейшем Стигга часто беседовал со мной. Этими контактами и определилось мое принципиальное согласие целиком и полностью перейти на работу в разведку. Вообще говоря, «шпионаж» не привлекал меня по моим личным наклонностям. Не было у меня к нему никакого призвания. Вдобавок я никогда не служил в армии. Моим единственным устремлением было бороться с фашизмом. Кроме того, Стигга убедил меня еще и таким аргументом: Красной Армии нужны люди, твердо убежденные в неизбежности войны, а не роботы или льстивые вельможи37.
   Жребий был брошен…

12. ПРОИСХОЖДЕНИЕ ОДНОЙ ЛЕГЕНДЫ

   Как и любая другая легенда, эта тоже восходит к каким-то реальным фактам. Но их всячески исказили, вульгаризировали и уже в таком виде выдали за доказательства. В архивах французской «Сюртэ женераль» и германского гестапо действительно хранятся «доказательства» моей причастности к «сети „Фантомас“.
   Так что же это за документы?
   Когда в 1942 году я был арестован гестапо, немцы знали только мой псевдоним военных лет — Жан Жильбер, но в ходе следствия, проведенного ими в Бельгии, они нашли мой настоящий паспорт, выданный на имя Леопольда Треппера. Однако с самого начала моей жизни коммуниста я везде фигурировал под именем Домб. Именно под этой партийной кличкой я был известен не только товарищам по общему делу, но и полиции. А вот гестапо о Домбе пе имело никакого понятия, и я, естественно, ни за что не мог допустить, чтобы оно каким-то образом связало имена Домб и Треппер. Это поставило бы под прямую угрозу судьбы коммунистов, связанных с Домбом в 1930, а их было несколько десятков.
   К счастью, в 1932 году французская Сюртэ работала плохо, из ее досье также нельзя было заключить о какой-либо связи между Треппером и Домбом. С одной стороны, она следила за коммунистическим агитатором по имени Домб, который действовал в еврейских кругах; с другой — захватила два письма, адресованных некоему Трепперу и предназначавшихся для Штрома.
   Гестапо, порывшись в архивах французской полиции, установило лишь то, что арестованный ею главарь «Красного оркестра» по имени Треппер в 1932 году был замешан в одной советской шпионской истории. Более того, из паспорта, попавшего в руки гестапо, явствовало, что тот же Треппер находился в Палестине с 1924 по 1929 год. И чтобы лишний раз выслужиться у своего берлинского начальства, гестапо постаралось посильнее раздуть значение моей персоны и сфабриковало на меня довольно удивительную «родословную», что я будто уже смолоду был советским агентом — сначала в Палестине, потом во Франции. На допросах я сознательно влезал в эту шкуру, ибо, чем большее значение гестапо придавало мне, тем большим оказывался простор для моего маневра. В частности, гестаповцы считали бесспорным, что в Москве я прошел специальную шпионскую подготовку. Я это как бы признавал косвенно, указывая на факт моего обучения в университете имени Продровского.
   И поныне в некоторых книгах можно прочитать, будто я был слушателем «военной академии» имени Продровского на факультете шпионажа. Между тем университета имени Продровского вообще никогда не существовало!
   Чтобы облегчить себе борьбу с гестапо, я решил не опровергать легенду о советском агенте, действующем чуть ли не с детских лет. Легенда эта все еще имеет хождение…

II. «КРАСНЫЙ ОРКЕСТР»

1. РОЖДЕНИЕ «ОРКЕСТРА»

   С Берзиным я встретился вновь после его возвращения из Испании. Он мне показался совершенно другим человеком. В Испании Берзин узнал, что Тухачевский и весь его генеральный штаб арестованы, а затем расстреляны. Он не сомневался, что «доказательства» противних могли быть только фальшивыми. Все это очень взволновало его. Берзин был слишком умен, чтобы питать какие-либо иллюзии насчет своей личной судьбы. Волна, смывшая товарищей Берзина, накатывалась и на него. Вопреки грозившей опасности, он вернулся в Москву по собственной инициативе, чтобы заявить Сталину протест против избиения коммунистов, совершаемого в Испании сотрудниками НКВД.
   Берзин знал, что, действуя таким образом, сам себе подписывает смертный приговор. Глубоко принципиальный коммунист, сознающий всю меру своей ответственности, он не мог молча наблюдать, как вследствие безоговорочно осуждаемых им действий исчезают лучшие кадры, которые он сам отбирал и пестовал.
   И хотя время было против него, он все же хотел во что бы то ни стало использовать оставшийся ему срок, чтобы хоть как-то быть полезным людям.
   Берзин принял меня для беседы, хорошо сохранившейся в моей памяти. Да и могло ли быть иначе, если этот день оказался решающим для всей моей дальнейшей судьбы как человека и коммуниста?
   — Я вам предлагаю перейти на работу к нам, потому что вы нам нужны, — сказал он мне. — И не сюда — в аппарат. Тут вам не место. Нет, вы должны создать в Западной Европе базу для наших действий.
   После моего первого разговора с Берзиным мысль о переходе в разведку и борьбе в ее рядах прочно засела в моем сознании. Я не сомневался — близится момент, когда гитлеровские орды хлынут в страны Европы.
   Мне было ясно, что в грядущих сражениях роль Советского Союза будет решающей. Сердце мое разрывалось на части при виде революции, становящейся все меньше похожей на тот идеал, о котором мы все мечтали, ради которого миллионы других коммунистов отдавали все, что могли. Мы, двадцатилетние, были готовы пожертвовать собой ради будущей жизни, прекрасной и молодой. Революция и была нашей жизнью, а партия — нашей семьей, в которой любое наше действие было пронизано духом братства.
   Мы страстно желали стать подлинно новыми людьми. Мы готовы были себя заковать в цепи ради освобождения пролетариата. Разве мы задумывались над своим собственным счастьем? Мы мечтали, чтобы история наконец перестала двигаться от одной формы угнетения к другой. И кто же лучше нас знал, что путь в рай не усыпан розами? Мы стремились к коммунизму именно потому, что наша юность пришлась на пору империалистического варварства.
   Но если путь оказывается усеянным трупами рабочих, то он не ведет, он никак не может вести к социализму. Наши товарищи исчезали, лучшие из нас умирали в подвалах НКВД, сталинский режим извратил социализм до полной неузнаваемости. Сталин, этот великий могильщик, ликвидировал в десять, в сто раз больше коммунистов, нежели Гитлер.
   Между гитлеровским молотом и сталинской наковальней вилась узехонькая тропка для нас, все еще верящих в революцию. И все-таки вопреки всей нашей растерянности и тревоге, вопреки тому, что Советский Союз перестал быть той страной социализма, о которой мы грезили, его обязательно следовало защищать. Эта очевидность и определила мой выбор. С другой стороны, предложение Берзина позволяло мне с чистой совестью обеспечить свою безопасность. Польский гражданин, еврей, проживший несколько лет в Палестине, человек, лишившийся родины, журналист, сотрудничавший в ежедневной еврейской газете… Для НКВД я не мог не быть стократ подозрительным.
   С этой точки зрения, останься я в СССР, дальнейшая моя судьба была необратимо предопределена. Она завершилась бы в тюремной камере, в лагере, в лучшем случае меня бы сразу поставили к стенке. И напротив, борясь далеко от Москвы, находясь в первых рядах антифашистов, я мог продолжать быть тем, кем был всегда, — коммунистом, верящим в свои идеалы.
   Придя к такому выводу (не без внутренних сомнений и множества вопросов, задаваемых самому себе), я мысленно набросал во время моих поездок на Запад примерный план развертывания разведывательной сети в масштабах Европы. Своими соображениями на этот счет я поделился с Берзииым, предложив ему вариант внедрения как непосредственно в Германию, так и в соседние с нею страны. Созданные там небольшие антифашистские группы должны были вступить в действие в момент, когда Германия развяжет войну в Европе, не имея никаких других задач, кроме непосредственной борьбы против нацизма. На первых порах надо организовать базы для разведывательной работы, обеспечив их взаимодействие, маскировку и финансирование.
   В этот переходно-подготовительный период, на мой взгляд, было важно попрочней обосноваться главным образом в скандинавских странах для надежной защиты системы связи с Центром разведывательной службы Красной Армии. В военное время агентурные сети намечалось укомплектовывать исключительно антифашистами, которые, впрочем, могли принадлежать к различным политическим течениям или религиозным верованиям. Но эти люди должны обладать идейной стойкостью, выдерживающей любые испытания, иметь (или быть способными установить) связи с представителями кругов, решающим образом влияющих на ход военных операций. Под этим подразумевалось германское военное командование, политические или экономические правительственные учреждения.
   Об использовании платных агентов не могло быть и речи. Главная цель сводилась к тому, чтобы своевременно представлять руководству разведывательного управления генерального штаба всеобъемлющую, достоверную и проверенную информацию о планах и осуществляемых замыслах нацистской Германии.
   Я сказал Берзину, что в каждой из стран, о которых шла речь, мне потребуются три сотрудника. Первый (не обязательно русский) должен обладать качествами, необходимыми для руководства группой. Второй должен быть техником-связистом, умеющим наладить и задействовать сеть радиопередатчиков, а также обслуживать их. Наконец, третий человек представлялся мне достаточно подкованным в военном отношении и способным обеспечить на месте предварительный отсев собираемой информации.
   Берзин одобрил этот проект в целом, однако заметил:
   — В Германии у нас уже есть великолепная группа, но мы связаны по рукам указаниями руководства партии, которое, опасаясь провокаций, возражает против создания агентурной сети на территории третьего рейха. С другой стороны, вы полагаете, что при наличии коммерческой «крыши» можно будет обеспечить материальное снабжение групп и их финансирование. Тут я настроен скептически. Если исходить из нашего двадцатилетнего опыта, это никогда и ничего нам не давало. А деньги, которые мы вкладываем в эти «крыши», всегда пропадают впустую.
   — Видите ли, — возразил я, — дело не в том, чтобы сэкономить или не сэкономить Советскому правительству какие-то расходы, а в том, что в военное время будет крайне трудно получать деньги из Москвы. Люди, которые в прошлом создавали подобные фирмы для камуфляжа, вероятно, были не слишком сведущими в коммерческих делах. Думаю, что в капиталистической стране при наличии известной сметки не так уж трудно зарабатывать деньги. Я мыслю себе создание экспортно-импортной фирмы с базой в Бельгии и филиалами в нескольких странах.
   — Сколько вам понадобится для учреждения такой фирмы?
   — Что ж, мы начнем с малого. Я заделаюсь участником какой-нибудь компании и внесу свой долевой капитал в размере десяти тысяч долларов.
   — То есть как! Вы всерьез полагаете, что десять тысяч долларов дадут вам прибыль, способную покрывать наши издержки в течение всей войны?
   — Очень надеюсь, что это будет именно так!
   — Во всяком случае, если через несколько месяцев вы снова обратитесь к нам за деньгами, то вашу просьбу мы удовлетворим. До сих пор самым трудным был не сбор военной информации, но обеспечение надежной связи с нашими резидентами.
   Разговор близился к концу. Берзин казался совершенно спокойным, почти счастливым.
   — До начала войны остаются примерно два года, — сказал он мне. — Рассчитывайте прежде всего на себя самого. Ваша задача — бороться против третьего рейха. Ничего другого делать не надо. До начала военных действий ваша разведывательная организация пребывает, так сказать, в состоянии спячки. Не вовлекайте ее ни в какие другие мероприятия. Разбить нацизм — вот наша единственная цель. Остальное — не ваша забота. У меня есть агенты во всех этих странах, но ваша группа сохранит полную независимость. Мы попытаемся посылать вам отсюда рации и радистов. Но и в этом отношении не ожидайте слишком многого. Постарайтесь сами завербовать и подготовить соответствующих людей. Что касается руководителей групп в отдельных странах, то заранее предупреждаю: их надо искать и находить только на месте.
   В его голосе угадывалась какая-то взволнованность, смысл которой я понял намного позже: значительная часть квалифицированных кадров, которые могли бы выполнять эту работу, уже была арестована и отдана в руки следователей НКВД. В заключение мы договорились, что моя семья как можно скорее присоединится ко мне (мужчина, живущий в одиночестве, всегда подозрителен). Мне действительно захотелось надеть на себя личину спокойного и деятельного промышленника.
   — Знаю, что могу положиться на вас, — сказал Берзин, — и уверен, что вы добьетесь успеха… При отправке добытых вами сведений никогда не задавайтесь вопросом: как их примет руководство? Никогда не стремитесь угождать ему. Иначе вы будете просто плохо работать…
   Затем он добавил:
   — Тухачевский был прав: война неизбежна и вестись она будет на нашей территории…
   Эта фраза была окончательным доказательством его полного доверия ко мне. В Москве той поры, где царил сталинский террор, я еще ни разу не слышал, чтобы кто-то похвалил человека, расстрелянного за «измену»…
   Он проводил меня до дверей своего кабинета.
   — Прислушивайтесь только к голосу вашей совести, — сказал он на прощание. — Для революционера только она верховный судья…
   Думаю, что в этих нескольких словах и заключается все политическое завещание Берзина, ибо на протяжении всей своей жизни он всегда и во всем следовал одним лишь велениям совести.
   В то время Берзин уже знал, что обречен, но он ни о чем не сожалел. Пусть сталинский трибунал приговорил его к смерти, но перед судом истории он выиграл процесс. А для коммуниста важно только это.
   Наш разговор состоялся осенью 1937 года, и мы условились, что я уеду сразу после завершения необходимых приготовлений. Прошел месяц, за ним другой, но меня никуда не вызывали, и я оставался в полном неведении относительно осуществления нашего плана. Я вернулся на работу в газете. В последние дни года из нескольких источников узнал о каких-то крутых мерах, принятых в отношении разведки. Их значение и последствия представлялись мне вполне очевидными: весь наш проект, видимо, был забракован. Идея создания разведывательных баз, направленных против гитлеровской Германии, с энтузиазмом разработанная Берзиным и Стиггой, противоречила взглядам и целям партийного руководства.
   Я уже было потерял всякую надежду, когда вдруг, в марте 1938 года, мне позвонил по телефону какой-то капитан, заместитель Стигги. Он попросил меня явиться к руководству…
   Побывав четыре раза в «шоколадном домике», я достаточно хорошо запомнил лица людей, которых там видел, и теперь, в пятое мое посещение, сразу понял, что здесь произошли весьма существенные перемены. Объяснить их только случайностью я не мог!
   Меня проводили в кабинет капитана. Он предложил мне сесть и тут же сказал:
   — Будем браться за дело, время не терпит! Мы потеряли шесть месяцев, и теперь каждая минута дорога! Так что надо засучить рукава и действовать вовсю!..
   — Я думал, что по такому важному вопросу полковник Стигга примет меня лично!
   Его искоса брошенный взгляд и явное смущение были красноречивее слов. Но он все-таки решился как-то объяснить мне ситуацию.
   — Видите ли, дело в том, что пришлось реорганизовать нашу службу. Некоторые из нас перемещены. На них возложено исполнение других обязанностей… Теперь же нам необходимо подготовить для вас паспорт, наметить маршрут вашей поездки и поработать с вами примерно полдня, чтобывы ознакомились с шифрами…
   — Я всегда готов, — ответил я.
   Да, я действительно был постоянно готов. Что еще мне оставалось?
   Я вернулся к себе в довольно удрученном состоянии. Почему они меня пощадили? Почему вновь обратились ко мне? Берзина сместили, в чем я уже ничуть не сомневался и о чем искренне сожалел. Но все-таки я ответил согласием, и это только потому, что, по моему глубокому убеждению, Я. К. Берзин посоветовал бы мне поступить именно так. Ибо поручаемая мне миссия была одобрена и подготовлена им самым. Поэтому я оставался, так сказать, в его фарватере, оставался верен моей с ним договоренности. Только это и было важно для меня. Более чем когда-либо борьба против нацизма обрела теперь решающее, исключительное значение. Группы, которые мне предстояло подобрать, подпольная борьба, механизм которой я должен был создать, — все это было под моей ответственностью. А уж если машина будет пущена в ход, думал я, то ничто не сможет ее остановить!
   В следующую встречу с капитаном эта моя убежденность еще больше окрепла. Я поставил только одно условие:
   — Не знаю, каково положение людей, которым вы даете подобные поручения, но пусть будет ясно: я берусь за эту работу как убежденный коммунист. И еще: я не военный и не стремлюсь быть кадровым офицером…
   — Это как вам угодно, — ответил он, — но зачислены вы в кадры или нет, для нас вы — сотрудник в звании полковника.
   — Какое бы звание вы мне ни присвоили, мне это безразлично и не интересует меня…
   Капитан представил меня специалисту-шифровальщику. Наш шифр был разработан на основе романа Бальзака «Тридцатилетняя женщина». В течение нескольких часов он обучал меня, как зашифровывать донесения.
   Мне сообщили о приготовленном для меня за рубежом паспорте на имя канадца из Квебека (это избавляло меня от обязательного знания английского) и сказали, что в Брюсселе связь со мной будет поддерживать один из служащих советского торгпредства.
   Меня предупредили, что перед отъездом я должен встретиться с новым начальником разведки. Он принял меня в кабинете Берзина. Там ничто не изменилось… К новому начальнику я не мог отнестись с чувством той же симпатии и уважения, какое испытывал к его предшественнику. На вид ему было лет сорок пять. Он любезно принял меня и сразу же попытался успокоить:
   — Мы полностью, без каких бы то ни было изменений принимаем прежний план.
   Он встал, подошел к все еще висевшей на стене большой карте мира и продолжил:
   — Я знаю, что в настоящий момент в Германии мы почти ничего не делаем (тут мне вспомнились слова Берзина о том, что, опасаясь провокаций, Сталин лично распорядился о такой бездеятельности), но мы могли бы создать группу в каком-нибудь немецком городе, расположенном вплотную к границе…
   Он говорил и пальцем искал какую-то точку на карте. Эта подробность пришла мне на память много лет спустя, когда в докладе Хрущева на XX съезде партии я прочитал, что у Сталина была привычка беседовать с его генералами на стратегические темы и водить при этом указательным пальцем по глобусу.
   — Да, в каком-нибудь немецком городе, им мог бы быть, например, Страсбург…
   Ну и ну, сказал я себе, уж коли начальник разведки относит Страсбург к Германии!.. Тут я впервые понял, на каком уровне находятся результаты «замен», производимых Сталиным. В дальнейшем мне еще не раз предстояло с грустью вспоминать погибшего Берзина… Значит, НКВД поставило одного из своих во главе секретной службы, подумал я. Если он разбирается в делах разведки так же хорошо, как в географии, то мне, вероятно, придется столкнуться с известными трудностями. К сожалению, это мое предчувствие подтвердилось.
   Разговор между нами ненадолго прервался. По резкому изменению цвета лица находившегося в кабинете капитана — из бледного оно стало багровым — начальник разведки понял, что оплошал. Мне не оставалось ничего другого, как протянуть ему спасительную соломинку и помочь выйти из замешательства.
   — Вы совершенно правы! — воскликнул я. — Страсбург, в сущности говоря, обладает всеми признаками истинно немецкого города, хотя и расположен на французской территории. Мы попробуем создать там новую группу…
   — Вот именно! — произнес он с явным облегчением. — Как раз это я и хотел сказать: французский город, совсем близко от германской границы…
   — Молодец, — шепнул мне капитан. — Вы хорошо вышли из положения, а то ведь он такое ляпнул…
   — Ах, знаете ли, — ответил я с абсолютно серьезным выражением лица, — ошибиться может любой человек…
   Но я окончательно осознал, что с таким «компетентным» руководством мне придется хлебнуть немало горя.
   Прежде чем покинуть Советский Союз, я пошел проститься с моим сыном Мишелем. С болью в сердце я оставлял его в интернате, который с точки зрения возможных перемен в моей судьбе казался мне скорее приютом для сирот.
   — Мишель, — сказал я ему, — я должен выполнить одно партийное задание, и в течение некоторого времени меня здесь не будет…
   Он ничего не ответил. Получалось так, будто я бросаю сына на произвол судьбы. Поцеловав мальчика, я пошел… Когда я прибыл на железнодорожную станцию, находящуюся в двух километрах от интерната, увидел быстро приближавшуюся ко мне маленькую фигурку. Это был Мишель, мой сын. Сквозь рыдания он громко произнес слова, которые никогда не забуду:
   — Не оставляй меня!.. Не оставляй!.. Не хочу оставаться здесь один!..
   Нам было суждено свидеться лишь через шестнадцать лет… Я отправился в Бельгию через Ленинград и Стокгольм. В Антверпене, в назначенном месте, мне вручили мой новый паспорт, оформленный на имя Адама Миклера, канадского промышленника, желающего обосноваться в Бельгии.

2. THE FOREIGN EXCELLENT TRENCH-COAT

   «Канадский промышленник» Адам Миклер не случайно решил начать свою деловую жизнь именно в Бельгии. Законы этой небольшой страны, принципиально придерживающейся нейтралитета, дают такие возможности для «разведывательной деятельности» (если, конечно, она не направлена против самой Бельгии), каких больше нигде — или почти нигде — не найти. Ее географическое положение позволяет быстро переместиться в Германию, во Францию или в Скандинавию. Кроме того, — и это также весьма важно — Адам Миклер мог рассчитывать здесь на своего рода трамплин для своих дальнейших деловых начинаний.
   После нескольких лет, проведенных в Палестине, в период между 1929 — 1932 гг. я несколько раз виделся с Лео, когда приезжал в Брюссель для пропагандистских выступлений. Страсбург — родина еврейского семейства Гроссфогелей, Лео было начал учиться в Берлине, но в 1925 году бросил все и отправился в Палестину, где вступил в коммунистическую партию и оказался одним из самых способных и активных ее деятелей. В 1928 году он переселился в Бельгию, присоединившись к двум членам своей семьи, ставшим владельцами фирмы «Au roi du Caouchouc» («Король каучука»). Вскоре он стал ее коммерческим директором.
   Но несмотря на все это, Лео Гроссфогель отнюдь не изменил своим убеждениям. Почтенный фабрикант, известный всему промышленному и торговому Брюсселю, обеспечивал связь между Брюсселем и компартиями Ближнего Востока. Со временем он перестал заниматься этим весьма важным делом и всецело посвятил себя работе на советскую разведку.
   Но сначала несколько слов о нашей «крыше»… Мы создали собственное предприятие.
   Фирма «Король каучука» изготовляла непромокаемые плащи, и Лео предложил учредить экспортную компанию для сбыта ее продукции через многочисленные филиалы за рубежом. И вот осенью 1938 года возникла фирма «The Foreign Excellent Trench-Coat» («Отличный заграничный плащ»), чьи дела под умелым руководством Лео быстро пошли в гору.
   На пост директора назначается известный делец Жюль Жаспар — выходец из семьи политических деятелей. Брат его был премьер-министром, а он сам — бельгийским консулом в различных странах, где его связи в правящих кругах прямо-таки чудодейственным образом помогают нам работать. Он быстро основывает филиалы в Швеции, Дании, Норвегии39. В своей родной Бельгии заручается поддержкой официальных инстанций, которые в этот период стремятся оживить сильно сократившийся экспорт.
   Жюль Жаспар, давний знакомый Лео Гроссфогеля, а также Назарен Драйи, наш главный бухгалтер, опытный и энергичный работник, убежденный антинацист, знают, что прибыли фирмы идут на финансирование организаций, борющихся против фашизма.
   Лео Гроссфогель входит в состав правления фирмы «The Foreign Excellent Trench-Coat», и поэтому Адам Миклер становится одним из его акционеров. Предприятие быстро развивается. К маю 1940 года в скандинавских странах работают его вполне преуспевающие филиалы, установлены связи с Италией, Германией, Францией, Голландией и — представьте себе — даже с Японией, где мы закупаем искусственный шелк. Во всех этих представительствах действуют почтенные коммерсанты, бесконечно далекие от малейших подозрений относительно истинных целей головной фирмы в Брюсселе.
   В начале лета 1938 года моя жена Люба прибыла в Бельгию с нашим вторым сыном Эдгаром, которому тогда было полтора года.
   В окружении семьи я по всем статьям похожу на благополучного бизнесмена, серьезного и внушающего полное доверие. Люба, естественно, очень заботливая хозяйка и мать семейства. Выполнив свои обязанности домашней хозяйки и светской женщины, она обеспечивает связь с представителем Центра — служащим советского торгового представительства в Брюсселе.
   Мы снимаем скромную квартиру на авеню Ришар-Нейберг. Гроссфогели — наши соседи, они проживают в доме номер 117 на авеню Прюдан-Боль. Семьи Гроссфогель, Драйи и Миклер связаны тесной дружбой и охотно ходят друг к другу в гости.
   Понятно, что на выбранном нами пути время от времени неизбежно возникали непредвиденные обстоятельства. Любе пришлось убедиться в этом уже при поездке из Москвы в Брюссель. Чтобы по возможности уберечь ее от тех или иных осложнений, ей вручили паспорт на имя французской учительницы, не предусмотрев, однако, всех связанных с этим подробностей. В Хельсинки таксист, белогвардеец-эмигрант, удивился:
   — Вы сказали, что вы француженка, тогда почему же ваш малыш говорит по-русски?
   А Люба пропустила мимо ушей, что Эдгар пролепетал несколько русских слов…
   — Это вы верно заметили, — ответила она. — У него сызмальства открылись способности к языкам, и за время нашего пребывания в СССР мальчик усвоил какие-то обрывки…
   Никогда не удается предвидеть все!
   Это я уразумел несколько позже…
   Я жил нормально, то есть в полном соответствии с моим статусом брюссельского промышленника. Открыл личный текущий счет в крупном банке, но время шло, а мне все не присылали чековой книжки на мое имя. Вместе с Лео я отправился в банк для выяснения причин такой задержки.
   Полученный нами ответ оказался крайне неприятным: выяснилось, что незадолго до того правление банка приняло решение посылать на своих иностранных вкладчиков запросы в страны, откуда они прибыли… Нетрудно вообразить, каким оказался бы результат подобного запроса об Адаме Миклере — «гражданине Квебека».
   Посоветовавшись, мы с Лео решили пригласить директора банка на обед. В разгар трапезы я рассказал ему свою маленькую историю: я еврей и наряду с моей коммерческой деятельностью стараюсь помогать своим соплеменникам, желающим изымать свои вклады из немецких банков. Все необходимые для этого операции должны осуществляться в полной тайне. Вот почему я попросил его коллегу в Квебеке на любой запрос обо мне отвечать, будто там, в Квебеке, я «неизвестен».
   Брюссельский банкир поверил мне и, выразив сожаление, что я не предупредил его об этом заранее, послал в Канаду телеграмму, в которой аннулировал свой запрос.
   Несколько дней спустя я получил чековую книжку и, чтобы доказать директору банка, что я ему не солгал, депонировал на свой счет крупную сумму, «полученную от семейств немецких евреев»…
   Как только наша коммерческая «крыша» была признана достаточно надежной. Центр начал посылать нам подкрепление. Весной 1939 года приехал Карлос Аламо, «уругвайский гражданин» — офицер Красной Армии, известный в Советском Союзе под именем Михаила Макарова.
   Овеянный славой героя, он прибыл к нам из Испании, где сражался в подразделении республиканских военно-воздушных сил. Как человек и солдат, он отличался безрассудной отвагой. Однажды, когда франкистские части угрожающе потеснили республиканцев, его эскадрилья получила приказ поддержать пехоту. Самолеты были в полной боевой готовности, но по какой-то необъяснимой причине летчиков на месте не оказалось. Тогда Аламо добровольно вскочил в самолет, взлетел, вышел на цель, поразил ее, затем повернул на обратный курс, приземлился на аэродроме и гордо встал около своей машины. Вроде ничего особенного, если бы не один штрих: Аламо никогда не был пилотом, а служил механиком в составе подразделения наземного обслуживания!40
   Наша первая встреча с ним назначается на восемь с половиной часов утра в антверпенском зоопарке. В указанное время Аламо появляется и проходит мимо, притворяясь, будто не заметил меня.
   Через трое суток новая встреча на том же месте. Аламо пришел, но не приближается ко мне и вдруг поспешно удаляется. От Большакова — моего связного в советском торгпредстве — узнаю, что Аламо не мог заговорить со мной — за ним был хвост. Я же ничего не заметил. Заинтригованный, прошу Большакова рассказать об этом поподробнее. Тогда он мне говорит:
   — Оба раза здесь были какие-то типы, которые бегали взад и вперед.
   — Тогда твой парень форменный идиот! Эти люди бегают здесь уже десять лет! Они спортсмены. Каждое утро приходят в зоопарк на тренировку.
   Я уже было подумал, что зря мы превозносим этого Аламо до небес. Однако очень скоро у меня сложилось самое благоприятное впечатление о нем.
   Правда, многое, несомненно, свидетельствовало о его неподготовленности. Герои на полях сражений не всегда становятся хорошими разведчиками. Его обучение на радиста в Центре длилось всего три месяца, что было явно недостаточно для подготовки виртуоза в этом деле. Но его чисто человеческие качества с лихвой компенсировали эти недостатки.
   Все преимущества, которые давала наша коммерческая «крыша», разумеется, распространились и на Аламо. Его мы сделали директором филиала «Короля каучука» в Остенде. Конечно, он не обнаружил энтузиазма в деле сбыта водонепроницаемых плащей и полупальто… Это я вполне мог понять. Спуститься с небес Астурии в какую-то бельгийскую лавочку — вот уж и впрямь головокружительное падение! Но мы вышли из положения, придав ему в помощь замечательную управляющую, госпожу Хоорикс, взявшую на себя всю полноту материальной ответственности.
   Летом 1939 года, под именем Винсента Сиерра, к нам присоединился другой советский офицер, тоже «уругвайский гражданин», Виктор Сукулов. В ходе дальнейшего повествования мы еще не раз встретимся с ним, но он будет фигурировать под псевдонимом Кент41. Его пребывание в Бельгии намечалось на срок в один год, после чего ему предстояло возглавить наш филиал в Дании. Но если Аламо никак не мог избавиться от дилетантизма, то Кент с усердием, даже горячностью принялся за учебу, став студентом Свободного Брюссельского университета, где изучал бухгалтерское дело и торговое право. Люба, также поступившая в этот университет на литературный факультет, выполняла функции связной между нами и Кентом.
   Так же как и Аламо, Кент отличился в Испании, хорошо показал себя при выполнении секретных заданий, но мне он внушал меньше доверия, нежели его товарищ. Почему-то я заподозрил, что он работает как на НКВД, так и на армейскую разведку. В этом не было ничего необычного. У работников НКВД выработалась скверная привычка внедрять своих агентов в ГРУ — Главное разведуправление Генштаба Красной Армии. В этом смысле «Красный оркестр» не оказался исключением, в чем я неоднократно имел случай убедиться. В начале 1940 года сотрудник брюссельского торгпредства, через которого мы держали связь с Центром, заявил, что больше не сможет выполнять эту функцию, поскольку НКВД непрерывно следит за ним. Я сразу же известил об этом своего Директора в Москве, после чего слежка прекратилась.
   В 1941 году я заметил, что один из курьеров советского военного атташе в Виши с излишним усердием занимается делами, нисколько его не касающимися.
   Такие дела нельзя оправдать ничем, и, поскольку ответственность за деятельность всех групп «Красного оркестра» лежала на мне, я, естественно, считал ненормальным и даже опасным, чтобы обмен информацией между Центром и нашей сетью осуществлялся при посредничестве официальных советских инстанций. Понять это нетрудно: ведь за сотрудниками этих организаций ведется пристальное наблюдение со стороны контрразведки, которая, в частности, может перехватывать телеграммы посольств…
   Было страшной ошибкой не воспользоваться оставшимися нам считанными мирными месяцами для установления в нейтральных странах прямых контактов при помощи радиопередатчиков, надежных курьеров и «почтовых ящиков». За эту ошибку нам пришлось расплачиваться очень дорогой ценой.
   Начиная с лета 1938 года и до начала войны мы, строго говоря, избегали какой бы то ни было разведывательной деятельности. Наша цель сводилась к одному: со всех сторон обезопасить «крышу», под которой мы маскировались, и быть во всеоружии с первых же пушечных выстрелов.
   Нельзя было терять ни минуты — роковой час приближался.

3. ВЕЛИКАЯ ИЛЛЮЗИЯ

   1 октября 1938 года газета «Пари-Суар» во всю ширину первой полосы возвещает «благую весть»: накануне ночью в Мюнхене Даладье и Чемберлен уступили требованиям Гитлера относительно Судетов. Они капитулировали перед фюрером. Дома, в Париже и Лондоне, им устроили триумфальную встречу. Как же — ведь их стараниями удалось избежать войны! И для того чтобы еще лучше предохранить «мир», французское и британское правительства, ослепленные собственной трусостью, заключают с нацистской Германией пакты о ненападении.
   Гитлер подписывается под ними обеими руками и вторгается в Чехословакию. Обе «демократии» возмущены, но ненадолго, Уронив скупую слезу, они быстро утирают ее складками белого флага капитуляции и тут же вновь становятся на путь компромиссов. Однако в этом странном спортивном соревновании самым быстрым оказывается Сталин.
   23 августа 1939 года гитлеровская Германия и Советский Союз подписывают в Кремле пакт о ненападении. Мой будущий «ангел-хранитель» гестаповец Берг, бывший тогда телохранителем Риббентропа, позже расскажет мне, в какой атмосфере ликования развертывалась эта церемония. Чтобы отметить такое событие, подали шампанское, и Сталин, подняв свой бокал, произнес незабываемый тост:
   — Я знаю, как сильно немецкий народ любит своего фюрера, и поэтому с удовольствием выпью за его здоровье.
   Это чувство удовольствия наверняка не разделяли тысячи немецких коммунистов, томившихся в концентрационных лагерях по милости «любимого» фюрера.
   Для меня этот пакт не был неожиданностью.
   После «чисток», после уничтожения лучших партийных и военных кадров компромисс, к которому Сталин стремился годами, стал неизбежным. Во всяком случае, внимательный наблюдатель не мог не заметить ускорение этого процесса. В апреле 1939 года Максим Литвинов, нарком иностранных дел Советского Союза, предлагает британскому послу заключить англо-франко-советский пакт о взаимопомощи. Две недели спустя Литвинова заменяет Молотов. 5 мая, через два дня после смещения Литвинова, советский поверенный в делах в Берлине Астахов встречается с германским дипломатом Юлиусом Шнурре. Астахов недвусмысленно объясняет своему собеседнику, что «отставка» Литвинова, вызванная его политикой альянса с Францией и Англией, может привести к возникновению новой ситуации между Германией и Советским Союзом.
   — Отныне вам уже не придется иметь дело с Литвиновым…
   Чтобы потрафить Гитлеру, Сталин заботился о «расовой чистоте» в дипломатической сфере.
   А «твердокаменным» коммунистам, по-прежнему предававшимся иллюзии, будто подписание советско-германского пакта завершает еще один маневр «гениального» товарища Сталина, пришлось испытать чувство полного разочарования. 31 октября 1939 года Молотов, выступая на сессии Верховного СоветаСССР, произнес речь, рассеявшую все сомнения:
   «…За последние несколько месяцев такие понятия, как „агрессия“, „агрессор“, получили новое конкретное содержание… Германия находится в положении государства, стремящегося к скорейшему окончанию войны и к миру, а Англия и Франция, вчера еще ратовавшие против агрессии, стоят за продолжение войны и против заключения мира. Роли, как видите, меняются».
   Да, люди это видели! С полным недоумением они протирали себе глаза, но продолжали видеть и слышать!
   «Идеологию гитлеризма, как и всякую другую идеологическую систему, можно признавать или отрицать это — дело политических взглядов. Но любой человек поймет, что идеологию нельзя уничтожить силой… Поэтому не только бессмысленно, но и преступно вести такую войну, как война за „уничтожение гитлеризма“, прикрываемая фальшивым флагом борьбы за „демократию“.
   И, наконец, для тех, кто еще не понял всего, Молотов добавил:
   «Мы всегда были того мнения, что сильная Германия является необходимым условием прочного мира в Европе».
   Читая эту речь, я невольно спрашивал себя, зачем, собственно, я приехал в Европу и что мне здесь делать? Впрочем, у меня не было свободного времени, чтобы слишком долго размышлять над этим вопросом.
   В конце 1939 года я получил несколько приказаний, из которых явствовало, что новое руководство Центра уже не заинтересовано в создании крупной разведсети. Центр не только перестал засылать обещанных нам эмиссаров для работы в филиалах фирмы «Король каучука», но вдобавок в нескольких телеграммах, каждое слово которых было тщательно взвешено, настоятельно просил меня вернуть в Москву Аламо и Кента, а Лео Гроссфогеля отправить в Соединенные Штаты.
   Что же до меня, то меня пригласили… возвратиться в Москву.
   Мой ответ был ясен и четок: война между Германией и Советским Союзом неизбежна. Если Центр этого требует, то Аламо и Кент поедут в Москву. Но не следует рассчитывать на то, что я и Лео Гроссфогель разрушим созданное нами. Эта попытка не была единственной. Центр также решил отозвать Рихарда Зорге в Москву, а на его место послать какого-то безвестного полковника. Но наше руководство все-таки поняло, что такого, как Зорге, заменять нельзя, и в конце концов оставило его в Токио. Но с этого момента в Центре почему-то зародилось подозрение, будто Зорге — двойной агент, а может, даже хуже того — троцкист. В течение нескольких недель его донесения оставались нерасшифрованными…42
   Мануильский разослал по всем секциям Коминтерна указание относительно одобрения и проведения в жизнь политики Сталина. Соответствующую директиву можно резюмировать следующим образом: война между нацистской Германией и англо-французскими союзниками есть война между двумя центрами империализма. Следовательно, рабочих она не касается.
   Годами руководство Коминтерна твердило, что борьба против Гитлера — это демократическая борьба против варварства. А в свете советско-германского пакта эта война вдруг стала империалистической. Коммунистам предписывалось начать широковещательную кампанию против войны и разоблачать империалистические цели Англии. Г. Димитров писал в то время, что «легенда о якобы справедливом характере антифашистской войны должна быть разрушена».
   Я не мог не видеть, до какой степени такая политика дезориентировала активистов бельгийской компартии… Иные с тяжелым сердцем подчинялись ей. Другие, отчаявшись, покидали партийные ряды.
   1 сентября 1939 года на рассвете дивизии вермахта вторглись в Польшу.
   Наша система связи информировала нас о продвижении гитлеровских орд и совершаемых ими зверствах. Особые подразделения эсэсовцев убивали тысячи евреев и поляков. По дошедшим до нас сведениям, 8 октября, в день пребывания Геббельса в Лодзи, эти головорезы учинили погром, выбрасывали еврейских детей из окон домов.
   В те же дни Красная Армия, в которой я должен был бы служить, не окажись я за границей, ввела свои войска в другую часть разделенной Польши, а Молотов направил Риббентропу поздравление по поводу великолепных успехов германской армии, позволивших низвергнуть это уродливое детище Версальского договора.
   Причины, побудившие Сталина годом раньше ликвидировать польскую компартию, теперь представлялись совершенно очевидными, ибо коммунисты этой страны ни за что бы не потерпели такого позора!
   Они доказали это в первые же дни войны, когда заключенные в тюрьмы члены партии просили освободить их и отправить на фронт, чтобы сражаться против вермахта.
   Через месяц после подписания пакта замысел Сталина стал еще яснее: 28 сентября 1939 года Советский Союз и Германия заключили договор о дружбе. Переговоры между третьим рейхом и Советским Союзом по поводу раздела сфер влияния после победы вермахта над Англией продолжались в течение последних трех месяцев 1939 года.
   И в разгар всех этих бурных событий, когда сама история опровергала различные воззрения и идеалы, мы, составлявшие изначальное ядро «Красного оркестра», словно бы цеплялись за одну-единственную мысль: какими бы ни были замыслы Сталина, войны с Германией ему не избежать. Эта мысль служила нам своеобразным компасом. Он указывал нам курс и не давал пойти ко дну. Надо было выстоять вопреки всему и вся! Конечно, нами овладевали противоречивые настроения, наше душевное состояние бывало порой крайне тягостным, но мы никогда не забывали, в чем наша миссия, какие цели мы сами поставили перед собой, и все время ясно понимали, что не имеем никакого права дезертировать. И разве Москва не желала, чтобы мы были именно такими?
   Попытка Центра заставить меня отказаться от моей работы не возобновлялась43. В конце 1940 года моя жена, вернувшаяся в Москву, получила из Центра сообщение о предстоящем вскоре моем возвращении. С этого момента я стал получать директивы, не имевшие никакого отношения к делу формирования «Красного оркестра», больше того — ставившие под удар само его существование и цели.
   Одна из первых поставленных передо мной задач заключалась в пересылке денежных средств Рихарду Зорге в Токио. Используя наши связи с голландскими банкирами, я с удовольствием выполнил это поручение. Зорге я знал, высоко ценил его ум и проницательность…
   Потом, в конце 1939 года, к нам прибыли командированные Центром четыре агента с уругвайскими паспортами. Меня просили переправить их в Америку. Подданным южноамериканских государств, желавшим поехать в Соединенные Штаты, надлежало обращаться за разрешением на это в свои национальные консульства. Об этой маленькой подробности Центр не знал. Из четырех «уругвайских граждан» только один говорил по-испански и знал кое-что про жизнь в Уругвае. Он рискнул попытаться испросить себе визу. Но что можно было сделать для трех остальных молодых офицеров, которые, если не считать Испанию, никогда не бывали за границей? В конце концов Центр принял решение вернуть их на родину.
   Эти оплошности утвердили меня в мнении, что руководство разведывательной службой, мягко говоря, не могло решать стоящие перед ней задачи. Молодые люди, которых оно посылало выполнять задания, несомненно, были умны, способны, храбры, но нисколько не подготовлены для работы разведчиками.
   Наконец пришла совершенно ошеломившая меня директива. Центр просил создать «обувную фабрику». На разведжаргоне слово «обувь» означает фальшивые документы, а человека, изготовляющего их, соответственно называют «сапожником».
   Подобное занятие крайне опасно по самой своей сути. Остаются следы. Какой-нибудь паспорт, к которому подбили новые «подметки», раньше или позже, но обязательно попадает в руки полиции. Кроме того, я опасался, как бы фабрикация липовых документов не привлекла внимание бельгийской контрразведки к моей группе. Но в секретной службе, точно так же как и в армии, приказ есть приказ, и нам не оставалось ничего иного, как приступить к его выполнению.
   Гроссфогель, у которого были связи буквально везде (напомню, что в Бельгии он жил с 1928 года), сумел разыскать одного совершенно редкостного человека, некоего Абрахама Райхмана, безусловно самого талантливого «сапожника» во всей Бельгии. Своему ремеслу он обучился, кажется, в Берлине, в аппарате… Коминтерна, где производство фальшивых документов было поставлено на высшем уровне. Затем он стал работать самостоятельно и, обладая в этом деле большим опытом, снабжал паспортами изгнанных из Германии еврейских иммигрантов. И хотя незадолго до описываемых событий он обязался прекратить эту «частную деятельность», я из предосторожности все же держал его на достаточном расстоянии от моей группы. Нам удалось достоверно установить, что, подкупив служащих ряда консульств латиноамериканских стран, он получал от них не только подлинные паспорта, но и удостоверения на натурализацию. Наконец, самой хитроумной его махинацией явилось получение из Соединенных Штатов уже использованных паспортов, по которым туда эмигрировали европейцы. И вот его «коронный номер»: он приобрел целую партию «девственных», то есть незаполненных, паспортных бланков прямо в одной люксембургской типографии, где эти книжечки изготовлялись.
   И все же Райхман попался из-за того, что, образно говоря, вколачивал гвозди слишком глубоко в каблук и подошву. Проще говоря, какой-то завистливый конкурент не простил ему столь блестящих успехов и донес на него. При обыске полиция нашла у него совершенно чистые, ни разу не обработанные паспортные бланки-книжечки.
   Представ перед судом, Райхман, ничуть не смущаясь, заявил, что коллекционирует паспорта так же, как другие, например, охотятся за бабочками или увлекаются собирательством почтовых марок. Его оправдали за отсутствием состава преступления. Но покуда он находился под следствием и сидел в тюрьме, мы поддерживали его семью, оставшуюся без кормильца, и помогли жене нанять лучших адвокатов. Эта заботливость глубоко тронула его, и он ее не забыл. Тщательно избегая непосредственного включения Райхмана в нашу группу, мы все же достаточно высоко ценили его сообразительность и умение, как говорится, «железно» хранить тайну и сочли возможным использовать его в своих интересах.
   Во всяком случае, благодаря ему, был положен конец «изготовлению обуви», к чему я всегда относился весьма скептически. Центр получил такое количество этой продукции, что ее хватило на несколько лет, вплоть до момента, когда она повсеместно стала дефицитной.

4. В БОЮ

   Мы получали различные сведения о предстоящем немецком наступлении и не сомневались, что оно окажется весьма эффективным. Бельгийцы хорошо понимали, какая страшная угроза нависла над ними. Нейтралитет Бельгии можно уподобить тонкой дымовой завесе, никак не способной задержать танковую лавину вермахта. После того как Франция и Великобритания оставили несчастную Польшу в беде, никто больше уже не строил себе иллюзий, что эти две страны окажут помощь. Когда немецкие войска ринулись на Польшу, французская армия даже не попыталась атаковать пресловутую «линию Зигфрида», на которой противник не оставил ни одной дивизии. Между тем только такая операция могла бы облегчить положение польской армии, смятой гитлеровской армией. Да и в тактическом отношении от нее можно было ожидать очень важные последствия. Трудно отделаться от мысли о том, что, столкнись Гитлер с сопротивлением на двух фронтах, он был бы вынужден отступить.
   Здесь хочу подчеркнуть весьма существенное обстоятельство, чтобы опровергнуть обвинение, выдвинутое некоторыми «специалистами» против «Красного оркестра». По словам этих «хорошо информированных» людей, мы будто бы выдали Москве французские военные планы, в частности план Вейгана атаковать Баку. Решительно протестую против подобных обвинений. Впрочем, для доказательства их полной несостоятельности достаточно вспомнить, что газеты той поры были полны сообщениями об этих проектах, и никакой разведке не было нужды дублировать эту информацию.
   Впрочем, те, кто идут на такую заведомую ложь, видимо, втайне надеются, что от нее хоть что-нибудь да останется… И вообще скажу раз и навсегда: нет, нет и еще раз нет! Центр никогда не требовал от нас никаких сведений о Франции вплоть до мая 1940 года! Полагаю, что он имел какие-то другие источники информации.
   Даже наименее объективные историки должны признать, что после Мюнхена французское правительство стало готовиться к новой капитуляции. Под защитой линии Мажино (оборонительного рубежа, который обрывался у бельгийской границы, ибо Бельгия была нейтральной) французский генштаб чувствовал себя неуязвимым. Но разве его разведка оставалась в неведении насчет приготовлений вермахта? Разве не было многочисленных донесений, разоблачавших германские планы? Однако правительство просто не желало принимать их в расчет. Это напоминает мне притчу о хозяине, чей дом загорелся, но при появлении пожарных он выставляет их за ворота и говорит, что они здесь лишние!.. В ходе второй мировой войны нам пришлось столкнуться и с другими не менее драматичными эпизодами. Так, несмотря на предупреждения Рихарда Зорге и его сотрудника, югославского журналиста, о предстоящем нападении японцев на Пёрл-Харбор44, американское правительство не приняло никаких оборонительных мер45.
   На рассвете 10 мая вермахт начал наступление на Западе. В это утро самолеты нацистских ВВС бомбили Брюссель. Я пошел к Кенту, чтобы составить свое первое шифрованное донесение о военных действиях. Покуда я отсутствовал, в мою квартиру на улице Ришар-Нейберг, где мы с Любой жили с 1938 года, явились трое полицейских и объявили ей, что имеют приказ увезти нас в лагерь для интернированных. Предложили взять по смене белья и продовольствие на день или два. Причина? Несмотря на наше канадское подданство, мы, по их мнению, принадлежали к числу лиц немецкого происхождения, а Бельгия решила взять под стражу всех находящихся на ее территории выходцев из третьего рейха и их родственников…
   Для меня с Любой создалась, мягко говоря, весьма критическая ситуация…
   Моя жена, сохраняя хладнокровие, пригласила пришельцев в гостиную, усадила их и объяснила, что город Самбор, откуда мы.родом, расположен на польской территории. Она достала том энциклопедии «Лярусс», в котором три агента полиции могли найти подтверждение ее слов. Поколебавшись, они решили удалиться «за получением инструкций».
   Хорошо, что это произошло именно так… Я вернулся домой сразу после их ухода, выслушал информацию супруги, поздравил ее с замечательной находчивостью и тутже решил, не теряя времени, сматывать удочки: шпики, бесспорно, придут вторично и тогда уже не выпустят нас из рук. Мы поспешно упаковались и покинули этот дом.
   В первую очередь надо было поместить Любу и сына в безопасном месте. Посоветовавшись с Лео Гроссфогелем, мы остановили свой выбор на торговом представительстве Советского Союза. Поэтому я вошел в контакт с нашим связным, который и организовал переезд. Советские посольство и торгпредство еще с утра были оцеплены бельгийской полицией. Люба и малыш проехали через полицейское заграждение в автомобиле с номером дипломатического корпуса. В торгпредстве они оставались две недели, прежде чем их поселили на нелегальной квартире. Впоследствии обоих переправили в Советский Союз. Что же до меня, то я отправился к Лео, жившему близко от нас. Я ушел от него, имея на руках новые документы на имя Жана Жильбера, промышленника, уроженца Антверпена. Лео в свою очередь превратился в коммерсанта Анри Пипера, тоже родом из Антверпена. Началась нелегальная жизнь…
   Назавтра, как мы и предвидели, чины бельгийской полиции снова пришли на нашу квартиру с официальным ордером на арест. К счастью, они опоздали, но все же моя карьера тайного агента едва не оборвалась в первый же день войны.
   В течение следующих нескольких дней меня продолжали разыскивать. В частности, полицейские наведались к одной моей американской приятельнице, Джорджи де Винтер, с которой я незадолго до того познакомился и часто встречался.
   — Вы не видели в последние дни господина Миклера? — спросили они ее. — Он — немец.
   — Вы ошибаетесь, он канадец!
   — Это он-то канадец! Он такой же канадец, как вы бельгийка!..
   Тем временем обстановка на фронте ухудшилась. Даже самые пессимистические наблюдатели не ожидали такого стремительного продвижения немцев. 13 мая передовые части вермахта форсировали реку Маас в Бельгии и во Франции. В брешь под Седаном хлынули танки генерала Гудериана. Деморализованное население, крайне восприимчивое к любым слухам и провокациям, оказалось во власти самой настоящей шпиономании: германские «агенты из колонны», «парашютисты», сбрасываемые с каких-то таинственных самолетов, падали с неба, как листья осенью. Уж и не скажу, чем были вызваны такие ассоциации (в этом, быть может, могли бы разобраться специалисты по массовым психозам), но бельгийцы почему-то решили, что все шпионы Гитлера маскируются под священников. 11 мая на площади Брукер в Брюсселе я был свидетелем невероятного зрелища: разъяренная до истерики толпа набросилась на какого-то молодого кюре и задрала его сутану, чтобы проверить, не упрятано ли под ней оружие. Я не присутствовал при аналогичных сценах с монахинями, но знаю о распространенных подозрениях, будто под их одеяниями тоже скрываются агенты «пятой колонны».
   Паника заразительна. Подобные настроения, передаваясь от одного к другому, охватили десятки тысяч бельгийцев, и очень многие из них устремились во Францию. Официальные коммюнике выходили с опозданием на одно сражение — иными словами, об уже захваченных городах говорилось как об еще свободных. Английские солдаты, которых я видел еще десять дней назад, ухитрились взорвать несколько мостов, переброшенных через малые каналы Брюсселя, полагая, будто таким образом можно задержать наступление вермахта. Но вместе с мостами взлетали на воздух близлежащие дома, что еще больше усиливало деморализованность населения: все уже поняли бессилие союзных армий, их неспособность спасти хоть что-нибудь.
   Пристальное наблюдение всего этого блицкрига позволяло мне сделать много ценных выводов, и я решил послать своему Директору точный и подробный отчет об увиденном. Для этого прежде всего надо было задействовать нашу рацию.
   Мы ее спрятали в Кнокке, на вилле, снятой нами специально с этой целью. Переброска рации в Брюссель в период, когда уже вовсю шли военные действия, представлялась крайне сложным делом. Однако поскольку город Кнокке еще не был оккупирован, то при условии известной расторопности мы еще имели шанс вывезти оттуда всю аппаратуру. Выполнение этой задачи я возложил на Аламо. Он же, не считаясь с потерей двух суток, прежде чем попасть в Кнокке, дал, как говорится, кругаля, точнее говоря, заехал в Остенде, где повидался со своей подружкой, госпожой Хоорикс, возглавлявшей наш тамошний филиал. Когда Аламо решил продолжить свой путь на Кнокке, было уже поздно.
   Поэтому Лео Гроссфогелю и мне пришлось начать эту операцию заново, с нуля. Мое и его воображение, наши общие способности что-то задумать и выполнить должны были слиться воедино, дабы избежать еще какой-нибудь ловушки, расставленной судьбой-злодейкой. Прежде всего мы обратились к одному из работников болгарского консульства в Брюсселе, с которым поддерживали прекрасные отношения, хотя, разумеется, не посвящали его в свои тайны. Дипломат располагал автомобилем, а Болгария была союзницей Германии. Следовательно, он мог беспрепятственно разъезжать везде, где ему вздумается. Мы попросили его помочь нам забрать ценные вещи на вилле, так как боялись, что она будет ограблена. Он любезно согласился, и мы стартовали на Кнокке…
   Кнокке оказался совершенно безлюдным, а его дома подверглись пристрастной «инспекции». В частности, из нашей виллы вывезли всю мебель. По существу, она была разграблена. На месте — из-за необычных габаритов — остался лишь громоздкий шкаф, в двойной крышке которого и находился тайник с рацией. Шкаф оказался опустошенным, но тайника никто так и не обнаружил, и драгоценный чемодан остался нетронутым.
   Мы погрузили его в машину дипломата. На обратном пути нам встречались только немецкие автомашины. Мы лихо ехали через шлагбаумы и контрольно-пропускные пункты, солдаты вермахта при нашем приближении замирали по стойке «смирно» и отдавали честь дипломатическому номеру нашей машины. И вдруг, на полдороге от Брюсселя, невольная остановка. Мотор заглох и ни за что не хочет завестись. Мы выходим, ставим свой чемодан рядом на шоссе, решив попытать счастья с помощью «автостопа», то есть «голосуем».
   Какое зрелище! Два советских разведчика, чей багаж состоит всего лишь из одного радиопередатчика, вкупе с болгарским дипломатом машут проходящим мимо немецким автомашинам, окликают их водителей. Наконец перед нами останавливается роскошный лимузин. В нем сидят два старших офицера СС. Выслушав болгарина, они любезно предлагают довести нас до города. Кто-то просит шофера поставить наш чемодан в багажник. Остаток пути до Брюсселя проходит в дружеской беседе. Все очень мило. Разве можно не удружить болгарскому союзнику?.. Убедив наших «конвоиров» не завозить нас прямо на квартиру, мы заходим с ними в кафе, где отмечаем нашу встречу (а заодно и расставание) обильными возлияниями. Коньяк льется рекой… В конце концов мы остаемся, слава богу, одни и на такси едем по адресу, где нам предстоит прятаться. Когда же Аламо делает попытку выйти в эфир, мы, к нашему величайшему сожалению, обнаруживаем, что ни приемник, ни передатчик не работают. И чтобы все-таки передать донесение о военной обстановке, снова приходится прибегнуть к помощи торгового атташе…
   В результате нашей экспедиции в Кнокке у меня возникла новая идея: раз мы так легко и беспрепятственно можем передвигаться в автомобиле нашего болгарского друга, то почему бы нам не совершить турне по театру военных действий? Я поговорил об этом с болгарским дипломатом, пояснив ему, что в интересах наших дел нам крайне важно посетить в ряде городов Северной Франции филиалы фирмы «Король каучука». Любитель дальних поездок — пусть даже несколько рискованных, — имея много свободного времени, добрый от природы и всегда готовый помогать людям, болгарин с большой охотой согласился поехать с нами, добавив, что воспользуется этой поездкой для встреч с некоторыми своими соотечественниками, находящимися в этих краях.
   18 мая мы выехали из Брюсселя, снабженные пропуском, который открывал перед нами все дороги и города.
   Поездка длилась десять суток. То были дни прорыва вермахта под Седаном, и мы могли наблюдать бои вокруг Абвиля, штурм Дюнкерка. Вернувшись в бельгийскую столицу, я составил донесение в восемьдесят страниц, в котором резюмировал все, что увидел и услышал в ходе этого «блицкрига», — глубокие танковые прорывы в тылы противника, бомбардировки с воздуха важных стратегических пунктов, обеспечение коммуникаций между фронтом и тылом и т. д.
   Эти десять суток, проведенные в частых общениях с тевтонскими воинами, показали мне, что с ними очень легко входить в контакт. И солдаты и офицеры охотно и много пили, быстро хмелели и становились болтливыми. Чувствуя себя победителями, они хвастались почем зря, надеялись, что к концу года война против Франции и Великобритании окончится, после чего можно будет свести счеты с Советским Союзом. В общем, это была целая программа действий.
   Мнение офицеров СС, которые повстречались нам несколько позже, было иным: им постепенно начало казаться, что войны с СССР вообще не будет. Это было явным результатом нацистской пропаганды, находившей отклик и в советской прессе. Тогда в России было модным радоваться дружбе с Германией46. Тот же феномен наблюдался и в Германии: сам Геббельс вычеркивал из своих бредовых речей любые слова и фразы антисоветского свойства. В течение этих горестных месяцев мы частенько слышали из уст немецких офицеров невыносимое для нас сравнение режимов Гитлера и Сталина. Дескать между национал-социализмом и «национальным социализмом» нет никакой разницы. Они нам говорили, что и тот и другой наметили себе одну и ту же цель, но идут к ней разными путями. Но мы предпочитали не знать, какие ужасы и кошмары они прикрывали словом «социализм». Я и сейчас отчетливо вижу и слышу немецкого офицера, который, хлопнув ладонью по капоту двигателя, громко проговорил:
   — Если удачи нашего наступления превзошли все ожидания, то это благодаря помощи Советского Союза, который дал нам бензин для наших танков, кожу для наших сапог и заполнил зерном наши закрома!

5. ПЕРВЫЕ ТАКТЫ

   Мы прибыли во французскую столицу через несколько дней после вступления в нее немцев. Душераздирающее зрелище: над городом реяло нацистское знамя со свастикой, на улицах — одна лишь гитлеровская военщина в серо-зеленой форме. А парижане? Казалось, они покинули город, чтобы не присутствовать при вторжении в него вражеских орд.
   Мы решили разместить штаб-квартиру «Красного оркестра» в Париже, после чего последовало установление первых контактов. В конце июня Лео Гроссфогель и я приняли предложение одного из наших знакомых — сотрудника шведского посольства в Бельгии — доставить в вишистское отделение Красного Креста несколько сотен писем-открыток французских военнопленных их семьям.
   Путешествие было совершено в машине шведского Красного Креста. В Виши мы целую ночь напролет читали эти письма, полные гнева и возмущения действиями французского правительства и генштаба. Некоторые солдаты откровенно обвиняли руководство Франции в предательстве.
   Виши стал ареной абсолютной неразберихи и бестолковщины. Политические деятели приходили в себя после стольких треволнений и старались набраться новых сил из местных термальных источников. Но, увы, этот курс лечения не принес Франции никакой пользы!
   В Париже мы не теряли времени. Здесь завязывались наши первые контакты. На протяжении всего лета 1940 года я, не покладая рук, работал над организацией парижской группы. Большую помощь в этом оказал мне Гилель Кац. Как и Лео Гроссфогеля, я знал его еще по Палестине. Потом мы часто встречались во время моего первого пребывания во Франции с 1929 по 1932 год, но в дальнейшем я потерял его из виду.
   Среднего роста, с умными и живыми глазами за толстыми стеклами очков, с высоким лбом и пышной шевелюрой, Гилель Кац как-то незаметно и легко передавал другим свою жизнерадостность. Унаследовав от отца профессию музыканта, он, кроме того, умел орудовать мастерком и построить дом. Смолоду он примкнул к нашему движению, и его уверенность в окончательном торжестве коммунистических идей не ослабевала никогда, даже во времена самых тяжелых испытаний. Очень любил детей и вносил какую-то особенную живость в деятельность комсомольских организаций. Своей прямой и искренней манерой поведения он внушал людям симпатию. Друзья у него были повсюду, что, естественно, заметно помогало ему в работе. Будучи иностранцем, он в 1940 году добровольно пошел в армию и после демобилизации получил военный билет на имя Андре Дюбуа.
   Гилель Кац сразу же начинает сотрудничать со мной. Верные своим привычкам, мы создаем коммерческие предприятия, призванные служить нам «крышей». 13 января 1941 года рождаются «Симэкско» в Брюсселе и «Симэкс» в Париже. Альфред Корбен берет на себя общее руководство делами «Симэкс».
   Кац и Корбен познакомились и сдружились в дни войны. Оба попали в плен и бежали из него, преодолев Сомму вплавь. Подобная совместно пережитая эпопея, конечно, остается в памяти навсегда.
   Демобилизовавшись, Корбен развернул на базе мельницы, которую приобрел в Живерни, фабрику по изготовлению корма для домашней птицы. Моя первая же встреча с ним показалась мне многообещающей. Я почувствовал, что мы можем рассчитывать на него, и спросил:
   — Как вы думаете — стоит продолжать борьбу? Едва заметно улыбнувшись, он мне ответил:
   — Стоит-то стоит, только спрашивается — как?
   — Формы и методы борьбы должны измениться, — сказал я. — Отныне борьба будет вестись внутри страны. Вы готовы?
   Вопрос этот был излишним. Корбен сразу же предложил мне смонтировать в его владении в Живерни наш первый радиопередатчик. После назначения Корбена генеральным директором фирмы «Симэкс» мы забрали у него свою «музыкальную табакерку», считая, что коммерческая «крыша» должна быть абсолютно безупречной.
   Итак, наша «команда» помаленьку укомплектовывается.
   Хирург-дантист Робер Брейер, друг Корбена — наш главный акционер. Но он пребывает в полном неведении относительно нашей подпольной работы.
   Сюзанна Куант, возглавлявшая бюро фирмы, боевая коммунистка с порядочным стажем. С Кацем она знакома со времени, когда, будучи учительницей игры на фортепиано, руководила комсомольским хором — «Кораль мюзикаль де Пари».
   Кац завербовал еще Эммануэля Миньона, рабочего-полиграфиста. Нам пока было неизвестно, что он связан с группой сопротивления «Семья Мартэн», цель которой — наблюдать за предприятиями, работающими на немцев. Миньон информирует некоего Шарбонье, который после войны будет расстрелян как агент гестапо, о том, что фирма «Симэкс» якобы сотрудничает с оккупантами. Таким образом мы оказываемся вне всяких подозрений.
   Главным партнером «Симэкс» становится пресловутая «организация Тодта»47, управление которой находится на Елисейских полях и которая ведает выполнением всех строительных и фортификационных работ по заданиям вермахта. Ее рабочие помещения расположены прямо напротив наших. Немцы из «организации Тодта» — спекулянты в военной форме — заинтересовались фирмой «Симэкс», поскольку она через черный рынок снабжает их нужными дефицитными материалами.
   Мадам Лихонина обратилась к фирме «Симэкс», как только узнала о ее существовании. В период, когда у нас завязались с ней отношения, она занималась различными исследованиями для «организации Тодта». Однако несколько позже она стала там представлять нашу фирму «Симэкс». Жена последнего царского военного атташе во Франции, исступленная антикоммунистка, после Октябрьской революции Лихонина не вернулась на родину. Умная, смелая и инициативная, она сразу же смекнула, какие выгоды может извлечь для себя в обстановке немецкой оккупации, и с места в карьер с большим удовольствием занялась всевозможными махинациями.
   В поисках хорошего переводчика для переписки с германскими ведомствами я вошел в контакт с Владимиром Келлером. Уроженец России, он долгие годы прожил в Швейцарии, где приучился к дисциплине и очень серьезному отношению к труду. Владимир уверен, что работает на высокопочтенную фирму и, сняв трубку телефона, громко говорит в нее: «Хайль Гитлер!»
   Лично я не занимаю никакого официального поста в «Симэксе», но немцы знают, что «месье Жильбер» финансирует все сделки.
   Осенью 1941 года стараниями Жюля Жаспара и Лео Гроссфоге-ля мы открываем контору в Марселе на улице Драгон. В Брюсселе делами «Симэкско» руководит Кент. Кроме него и Назарена Драйи остальные акционеры (Шарль Драйи, Анри Сегерс, Вилли Тевенэ), а также Жан Паслек, Робер Кристен, Анри де Рик убеждены, что работают в экспортно-импортной фирме, каких существует немало. Лео Гроссфогель осуществляет общее руководство обоими предприятиями — парижского и брюссельского.
   Если первоначально цель этих двух акционерных обществ заключается в том, чтобы служить нам «крышей» и финансировать нашу сеть, то теперь мы довольно быстро убеждаемся в том, что они помогают нам проникнуть в официальные немецкие инстанции, причем совершенно неожиданным для нас образом. Вскоре, благодаря своим деловым связям с «организацией Тодта», ведущие сотрудники «Симэкс» и «Симэкско» получают от немцев «аусвайсы», которые позволяют им свободно перемещаться и открывают перед ними все двери. Развиваются наши деловые отношения и с немецкими офицерами.
   За хорошей трапезой с обильной выпивкой нацистские бонзы становятся весьма разговорчивыми, даже слишком… С поднятым бокалом в руке, с одобрительной улыбкой на устах, мы прямо-таки «пьем» их слова, запоминаем информацию. Таким способом нам удается собирать довольно значительный объем сведений. Вот пример. Один из инженеров «организации Тодта», Людвиг Хайнц, подружившийся с Лео, сообщает нам первые данные о приготовлениях к войне на Востоке. Надо сказать, что Хайнц внутренне порвал с нацизмом. Вначале он работал на строительстве укреплений на германо-русской границе в Польше, затем, весной 1941 г., во время очередной служебной командировки он увидел, что вермахт готовится к нападению на Советский Союз. Об этом он нам рассказал по возвращении. Позже, уже после начала войны, ему довелось стать свидетелем страшного события — массовых расстрелов в Бабьем Яре под Киевом, где погибли десятки тысяч евреев.
   В Виши Жюль Жаспар завязал множество новых контактов, которые приносят нам свои плоды. Будучи официальным директором марсельского филиала «Симэкс», Жаспар вместе с одним бельгийским сенатором организует маршруты побегов через Алжир и Португалию, которые с течением времени будут использованы примерно сотней борцов Сопротивления48. В этом кипящем котле, в обстановке общей возбужденности, где сталкивались коллаборационисты, участники движения Сопротивления и шпионы, любознательные и внимательные люди, у которых, как говорится, «ушки на макушке», могли улавливать не только всевозможные слухи, но иной раз даже узнавать государственные тайны. Нашему Центру была известна вся подноготная вишистской политики, закулисных переговоров и дипломатической игры Виши с Италией, Испанией и Ватиканом. Только один пример: так как по условиям перемирия вишистское правительство должно было оплачивать расходы по содержанию германской армии, нас ежемесячно информировали о состоянии этих расчетов. При таких обстоятельствах не нужно быть волшебником, чтобы делать верные заключения об изменениях в численности войск.
   Я устанавливаю связи с организациями Сопротивления через представителя руководства Французской компартии Мишеля, с которым регулярно встречаюсь. Мы полностью осведомлены о перемещениях немецких войск во Франции. Этим мы обязаны организациям железнодорожников. Я связан с многочисленными рабочими-иммигрантами, занятыми на предприятиях крупных промышленных центров страны, которые сообщают нам драгоценные сведения о характере выпускаемой продукции. Мы также располагаем высокопоставленными агентами, чьи источники информации буквально неиссякаемы. В первую очередь хочется назвать барона Василия Максимовича, с которым в конце 1940 года меня свел Мишель, представив его как русского белоэмигранта, желающего работать на Красную Армию!
   Максимович — довольно любопытный продукт исторической эпохи. Его отец, генерал русской армии, был одним из первых фаворитов императорского двора. В момент Октябрьской революции Василий и его сестра Анна покидают Россию и уезжают во Францию. Василий поступает в высшее техническое учебное заведение «Эколь сентраль» и становится инженером. Сразу после начала войны, подобно множеству иностранцев, живущих во Франции, его объявляют «подозрительной личностью» и интернируют в лагерь Вернэ.
   И словно сама судьба протягивает Василию руку помощи: вскоре после перемирия военная комиссия, возглавляемая полковником вермахта Куприаном, прибывает в этот лагерь, чтобы набрать рабочих для отправки в третий рейх. Максимович заинтересовывает немецкого полковника, он сожалеет, что застал его «в таком скверном обществе», освобождает его и связывает с офицерами гитлеровского генштаба, размещенного в отеле «Мажестик».
   Российский барон и белогвардеец Максимович, по мнению полковника Куприана, не может не быть ярым антикоммунистом. Его освобождают в надежде, что он сумеет «стать полезным». Такое предположение немцев вроде бы вполне обоснованно. Однако, вопреки этим ожиданиям, Василий не желает работать на немцев… Он расхаживает по знакомому отелю «Мажестик», как по собственному дому, внимательно за всем наблюдает. Исполненный лютой ненависти к нацистам, он подобен лисе, которую пустили в курятник. Вскоре он вступает в контакт с нами.
   Тут — и весьма кстати — к делу примешивается любовный фактор: секретарша полковника Куприана Анна-Маргарет Хофман-Шольтц по уши влюбляется в барона. Как раз в это время она переходит на службу к Отто Абетцу, послу третьего рейха в Париже. И маленькая золотая жилка превращается в неисчерпаемые золотые россыпи: поток совершенно секретных документов, зашифровывается и отправляется в Москву.
   Начинает действовать также и Анна, сестра Василия — психиатр по профессии, она руководит домом отдыха в Бийероне. Через свою семью Анна сближается с магистром Шапталем и генералом Вейганом. По настоятельным рекомендациям Василия Максимовича многие сотрудники германских организаций и ведомств частенько посещают ее замок. Эта женщина-врач ростом в метр восемьдесят, с телосложением лесоруба известна какими-то оригинальными методами лечения. Вечно бодрую и жизнерадостную Анну невозможно превзойти в искусстве исповедования секретарш и женского персонала вермахта. В их числе тридцатипятилетняя немка Кете Фелькнер, секретарша директора «организации Заукеля», занимающейся угоном иностранной рабочей силы в третий рейх.
   Максимович первым обращает внимание на Кете Фелькнер. После нескольких проверок он передает ее Анне на предмет прохождения «вступительного экзамена». Результаты испытания вполне убедительны. С этой женщиной можно, не теряя ни дня, перейти к непосредственным действиям (что бывает далеко не всегда). И вот из первых рук к нам начинают поступать сведения о потребностях германской промышленности в рабочей силе, об экономических проблемах третьего рейха. Кроме того, Кете снабжает нашу сеть бланками формуляров и служебных удостоверений, из которых в случае проверки явствует, что предъявитель данного документа работает в Германии и временно находится в отпуске.
   Исходя из принципа, согласно которому лучше выслушать самого Цезаря, нежели его конюшего, мы поручили специальной группе техников-связистов смонтировать подслушивающие устройства, которые подключаются к телефонным линиям отеля «Лютеция», где находится штаб-квартира парижского отделения абвера. Таким образом московское руководство может читать разговоры между парижской группой немецкой контрразведки и ее начальством в Берлине.
   Другой метод добывания разведданных — менее техничный, но тоже очень эффективный — это использование так называемых «оживляющих девушек» в парижских кабаре, посещаемых немецкими солдатами и офицерами. Ежедневно сотни фронтовиков прибывали в «веселый Париж», чтобы немного прийти в себя после ада передовой. У нас есть человек, работающий в бюро по организации их досуга в столице. По их воинской принадлежности, то есть по дивизиям, в которых они служат, он может реконструировать маршевый порядок частей и соединений вермахта. В числе наших агентов есть еще и гид этого бюро. Тот показывает прибывающим на отдых военнослужащим Монмартр и Эйфелеву башню — обязательные объекты при осмотре города. Затем он советует им посетить несколько определенных кабаре, где наши «корреспондентки» проявляют глубокий интерес к жизни и невзгодам германских военных, когда те уже приняли «на борт» крупные дозы спиртного. Метод, конечно, классический, спору нет, но с уверенностью могу сказать, что из этих прокуренных и задымленных погребков до нас доходила многообразная и интересная информация о состоянии дивизий, о потерях, проблемах снабжения, моральном состоянии войск и т. д.
   В Бельгии Кент (напомню, что там он руководил нашей фирмой «Симэкско») общается с высокопоставленными германскими военными, местными промышленниками и собирает обильную военно-экономическую информацию. Дом его приятельницы, Маргарет Барча, становится своеобразным салоном, излюбленным местом находящихся в Брюсселе национал-социалистских деятелей.
   В лице Исидора Шпрингера бельгийская группа приобрела выдающегося сотрудника. С ним я познакомился еще в тридцатых годах, когда, будучи активистом палестинской организации «Хашомер хацаир», приезжал в Брюссель, чтобы выступать там с докладами. Несколько раз, не соглашаясь со мной, он громко прерывал меня репликами с места. Позже он стал членом Компартии Бельгии и вступил добровольцем в Интернациональную бригаду. Недюжинная храбрость Исидора Шпрингера производила сильное впечатление на его товарищей по оружию, которые, казалось бы, и сами привыкли ежедневно смотреть смерти в лицо.
   Как тяжелую личную драму воспринял этот боец-антифашист подписание советско-германского пакта. В 1940 году он офицер бельгийской армии. Как только нам удается связаться с ним, он тут же без колебаний изъявляет готовность работать на нас и с помощью своей жены Флоры Велертс буквально превосходит самого себя. Шпрингер создает собственную сеть техников и информаторов из офицеров, знакомых ему по войне. Их компетентность крайне полезна в деле оценки поступающих материалов. Сам он по образованию инженер-химик. Из его людей, связанных с промышленностью, надо назвать Жака Гунцига (Долли), коммуниста с 1932 года, участника гражданской войны в Испании, где он познакомился с Андре Марти. В конце 1940 года Гунциг начинает формировать диверсионные группы. И он, и его жена Рашель снабжают Шпрингера сведениями о работе военных заводов.
   Бок о бок с Шпрингером действует Вера Аккерман, которая в свои тридцать два года уже имеет большой боевой опыт. До февраля 1939 года она служила в Испании, в госпитале. В 1936 году ее муж погиб при обороне Мадрида.
   Еще более долгий боевой путь за плечами Германа Избуцкого (Боб) — другого члена нашей бельгийской группы. Он родился в Бельгии в 1914 году. С нами работает с 1939 года. Пламенный коммунист, он готов отдавать все свое время делу борьбы. Мы превратили его в коммивояжера «Красного оркестра». На своем трехколесном грузовом велосипеде он шныряет во всех направлениях, везде, даже в самых крохотных деревушках, завязывает нужные знакомства, выявляет заброшенные дома, находит новых связных.
   Боб порекомендовал мне из числа завербованных им одного молодого человека, утверждая, что из него получится отличный агент. Я встречаюсь с этим парнем, и на первый случай поручаю ему переправить из Антверпена в Гент очень тяжелый запертый чемодан с неизвестным ему содержимым. Боб должен сопровождать его.
   Несколько дней спустя получаю весьма тревожный сигнал: оказывается, наш молодой «кандидат» сообщил какому-то другу, разумеется «под строгим секретом», что недавно перевозил оружие. (Эта формула хорошо известна: «Тебе я скажу, но ты — никому ни слова!» Именно таким способом самые доверительные сообщения становятся секретами полишинеля.) Значит, болтун! А из болтуна какой же может быть агент? Я передаю этому пареньку и Бобу ключ от чемодана — пусть, мол, откроет и внутри найдет инструкцию по поводу содержимого.
   Юноша открывает чемодан и обнаруживает в нем… одни только камни.
   «Кандидат» провалился. Мы сознательно проводили тесты такого рода. Они позволяли нам решать, на кого действительно можно положиться.
   При выборе кандидата в радистки Бобу повезло в большей степени. Он привел к нам Сару Гольдберг (Лили). Она входила в состав группы Сопротивления из молодых коммунистов, дезориентированных советско-германским пактом.
   — Мы предлагаем тебе очень опасную работу, — сразу же сказал ей Боб. — Лучше тебе с самого начала знать: на такой работе мало кто остается в живых.
   Сара согласна присоединиться к нам. Но в этом случае она вынуждена покинуть своих товарищей и дать им какое-то вразумительное объяснение своего ухода. Вот она им и говорит, что окончательно поняла, какой опасности все они подвергаются, и поскольку она, мол, очень боязлива, то продолжать борьбу больше не может. Конечно, никто ей не верит, но нам это уже не так важно. В крайней спешке обучаем ее «игре на пианино», то есть работе с ключом. Если, не дай бог, Боб выйдет из строя, она заменит его…
   Маргарет Барча ввела в «Симэкско» одного из своих дальних чешских родственников по имени Анри Раух. Он нам часто доставляет очень ценную военную информацию, но вскоре я начинаю подозревать его в одновременном сотрудничестве с англичанами. И хотя в принципе я ничего не имею против этого, все же прошу его четко разделить обе сферы своей деятельности.
   Художник Билл Хоорикс несколько позже окажет группе большие услуги, нанимая для нее квартиры.
   Огюст Сесе, пламенный патриот, связист по профессии. Он смонтировал в Остенде запасную рацию. Его именем и завершается перечень членов бельгийской группы.
   В Голландии мы располагаем базовой группой в двенадцать человек под руководством Антона Винтеринка. Три действующие рации передают сведения, поступающие прежде всего от берлинской группы, а также информацию, собираемую непосредственно в этой стране.

6. В СЕРДЦЕ ТРЕТЬЕГО РЕЙХА

   В 1933 году, вскоре после прихода Гитлера к власти, Харро Шульце-Бойзен, 23-летний немецкий аристократ, внучатый племянник знаменитого адмирала Тирпица, и его друг, еврей Анри Эрлангер, были арестованы эсэсовцами. Шульце-Бойзен уже несколько лет редактирует журнал, на страницах которого печатаются представители всех политических течений. Эрлангер — один из его сотрудников. Журнал называется «Дер гегнер» («Противник»). Под «противником» подразумевается нацизм.
   И поскольку теперь нацизм у власти, то эсэсовцы, этот передовой отряд «расы господ», хотят расквитаться с Шульце-Бойзе-ном, Эрлангером и иже с ними за долгие месяцы ожесточенной кампании против будущего диктатора и его движения. В этом смысле у них есть предшественники и учителя — итальянские фашисты с их «карательными экспедициями».
   Молодчики, арестовавшие Шульце-Бойзена и Эрлангера, звереют. Обоих задержанных заставляют обнажиться по пояс и прогоняют сквозь строй фанатиков, которые хлещут их плетками. Затем то же по второму разу. На третьем прогоне верхняя половина туловища истязаемых испещрена кровоточащими ранами. Тогда Шульце-Бойзен обращается к своим мучителям:
   — Давайте-ка еще один раз!
   Дойдя до конца строя, он салютует командиру эсэсовцев и говорит:
   — Вот я и совершил круг почета! Эсэсовцы опешили. Один из них предлагает:
   — Присоединился бы ты к нам. Люди твоего пошиба должны быть в наших рядах!
   Тут же они набрасываются на Эрлангера и убивают его прямо на глазах его друга. Ведь Эрлангер еврей…
   Через некоторое время Шульце-Бойзен доверительно скажет друзьям:
   — Смерть Эрлаигера помогла мне сделать решающий шаг. С этого дня Шульце-Бойзен безоговорочно принадлежит нам. Приход нацистов к власти побудил людей с отважной душой присоединиться к движению Сопротивления. Вокруг Шульце-Бойзена сплотилась группа в составе писателя Гюнтера Вайзенборна, доктора Эльфриды Пауль, Гизелы фон Перниц, Вальтера Кюхен-майстера, Курта и Элизабет Шумахер. Впоследствии численность этой небольшой группы возросла…
   В 1936 году Шульце-Бойзен женится на Либертас Хаас-Хайэ, внучке князя Филиппа фон Ойленбурга. Одного из друзей семьи зовут… Герман Геринг. Маршал принимает близкое участие в судьбе Харро. Он направляет его в институт своего имени, где в условиях нацистского режима третьего рейха ведутся самые важные исследования в военной области. Шульце-Бойзен быстро идет в гору. К началу войны он занимает довольно высокий пост в министерстве авиации. Он всецело посвящает себя делу Сопротивления. В 1939 году его группа сливается с группой Арвида Харнака.
   Если Шульце-Бойзен весь, как говорится, огонь и пламя, то Арвид Харнак, напротив, спокоен и рассудителен. Он постарше Харро и принадлежит к научным кругам. Доктор философии, он изучал экономику в Соединенных Штатах. Там он встретил профессора литературы Милдред Фиш и женился на ней. Вернувшись в Германию, поступил на работу в министерство экономики, где занял высокую должность. В 1936 году советская разведка входит с ним в контакт. Однако у него нет никакой возможности проявить свои таланты, ибо Сталин запретил своей разведке действовать на германской территории под тем предлогом, что, дескать, там они рискуют поддаться на провокацию.
   К группе Шульце-Бойзен — Харнак примыкают писатель Адам Кукхоф, автор широко известной пьесы о Тиле Уленшпигеле, и его жена Грета, доктор Гримм — социалист, бывший министр культуры Пруссии, Ион Зиг — старый коммунист и редактор органа Коммунистической партии Германии «Роте фане», Ганс Коппи, Генрих Шеель, Ганс Лаутеншлегер, Ина Эндер — бывшие члены организации коммунистической молодежи. Разразилась война, и лучшие бойцы группы Шульце-Бойзена — Харнака сразу привлекаются к разведывательной работе. Но практически нет никакого строгого разграничения между этими разведгруппами. И той и другой группой руководит Шульце-Бойзен. Эта нечеткость в распределении задач оказывается непростительной ошибкой, за которую со временем придется расплатиться очень дорогой ценой. Действия группы Сопротивления не проходят незамеченными для берлинской службы безопасности. Речь идет о листовках, опускаемых в личные почтовые ящики, о расклейке объявлений, о раздаче среди военнопленных газеты «Внутренний фронт», выпускаемой на пяти языках. Однако работа не ограничивается одной пропагандой: осваиваются маршруты побегов для евреев и пленных, устанавливаются контакты с рабочими-иностранцами, группы, внедряемые на множестве предприятий, незаметно портят военную продукцию. Весьма эффектное мероприятие проводится в ответ на выставку «Советский рай», организованную службой нацистского министра пропаганды Геббельса. За одну ночь на стенах берлинских домов появляются листовки с надписью:
   «ПОСТОЯННАЯ ВЫСТАВКА „НАЦИСТСКИЙ РАЙ“ — ВОЙНА, ГОЛОД, ЛОЖЬ, ГЕСТАПО. СКОЛЬ ДОЛГО ЕЩЕ ТЕРПЕТЬ?»
   Может ли читатель достаточно ясно представить себе, чем
   Только в 1941 году Шульце-Бойзен вплотную сближается с советской разведкой. Первые его контакты начались еще в 1936 году, когда он передал советскому посольству сведения о нацистских агентах, пробравшихся в состав Интернациональных бригад в Испании. За несколько дней до нападения на Польшу он вручает работникам польского посольства в Берлине соответствующий план вермахта.
   После объявления войны Харро использует свое служебное положение в министерстве германских военно-воздушных сил («люфтваффе») и собирает разнообразную и обширную информацию. Ему помогает полковник Эрвин Гертс, начальник третьей группы подготовки кадров для ВВС, Ион Грауденц — работник заводов «Мессершмитт», Хорст Хайльман, старый член гитлерюгенда, работающий в… группе расшифровки донесений д-ра Фаука (ниже я вернусь к нему), Герберт Гольнов, ведающий ни больше ни меньше как подразделением парашютистов, действующих в советском тылу.
   Арвид Харнак со своей стороны имеет доступ к самым конфиденциальным планам выпуска промышленной продукции, в том числеи военной.
   Из этого видно, кто в берлинской группе «Красный оркестр» занимает главенствующее положение.
   Никак нельзя отрицать, что немецкие участники Сопротивления внутри самой Германии играли особую роль в борьбе против нацизма. Вполне очевидно, что француз, бельгиец, поляк или чех не только не шел против своей совести, но, напротив, считал своим долгом принять участие в этой борьбе. Иное дело немец. Он задумывался: «Не изменяю ли я своей собственной стране?»
   Но такие люди, как Шульце-Бойзен или Харнак, не колебались с ответом на этот вопрос. Больше чем кто бы то ни было они познали всю чудовищность нацизма, заранее взвесили, какими были бы последствия победы его оружия: на весь мир опустилась бы кромешная тьма. Они понимают, что союзнические армии конечно же сумеют раздавить гадину. А вместе с тем они сознают, сколь огромную помощь генеральным штабам стран, объединившихся в антигитлеровскую коалицию, могут оказать люди, которые находятся в самом сердце германской военной машины. Эта мысль и определила сделанный ими выбор.
   Мне хорошо известно, что сегодня в Федеративной Республике Германии именно этот выбор порой ставится им в упрек, их без стеснений называют «изменниками родины», тогда как агентов, работавших на Англию, превозносят как героев. Но разве, сотрудничая с Советским Союзом, они не были вместе с ним кузнецами той же победы?!

7. ТВЕРДОЕ УБЕЖДЕНИЕ «БОЛЬШОГО ХОЗЯИНА»

   После разгрома французской армии самая излюбленная песня немецких солдат не оставляет никаких сомнений насчет целей нацистского генерального штаба. Под кодовым названием «Seelowe» («Морской лев») гитлеровские генералы лихорадочно разрабатывают план вторжения на Британские острова. В августе 1940 года верховное командование вермахта отдает приказ начать наступление на Великобританию с суши, с воздуха и с моря. 7 сентября на Лондон падают первые бомбы. В течение последующих шестидесяти пяти ночей англичане ночуют в бомбоубежищах. Все ждут со дня на день десанта германских войск.
   12 октября 1940 года — неожиданная перемена обстановки. По указанию Гитлера подготовка к операции «Морской лев» прекращается на неопределенный срок. Об этом решении я узнаю немедленно от наших агентов, которые благодаря своим «аусвайсам» сумели побывать на Атлантическом побережье. Они сразу заметили, что суета и ажиотаж улеглись. Боевые корабли ушли, вместо них — старые грузовые суда. И что еще важнее: дивизии, которые должны были участвовать во вторжении, отведены. Я посылаю в Центр донесение: в обозримом будущем немцы не будут предпринимать никаких попыток высадиться в Англии. Вскоре мы получаем подтверждение — войска перебрасываются на Восток. Три германские дивизии (4, 12 и 18-я), еще недавно дислоцированные на побережье Атлантики, теперь размещены в Польше, близ Познани.
   18 декабря 1940 года Гитлер подписывает директиву № 21, более известную под названием «план Барбаросса». Первая же фраза этого текста не оставляет сомнений: «Германские вооруженные силы должны быть готовы, до окончания войны против Великобритании, разгромить Советскую Россию в ходе быстрой военной кампании». Раздобыв копию этой директивы, Рихард Зорге немедленно пересылает ее в Центр50. Идет неделя за неделей, командование разведывательной службы Красной Армии получает одно за другим донесения о военных приготовлениях вермахта. В начале 1941 года Шульце-Бойзен отправляет в Центр точные данные о намеченных операциях на Востоке: массированные бомбардировки Ленинграда, Киева, Выборга, количество участвующих дивизий… В феврале я передаю детальную шифровку, где указываю точное число дивизий, выведенных из Франции и Бельгии и отправленных на Восток. В мае при содействии советского военного атташе в Виши Суслопарова сообщаю план предусмотренного нападения и указываю его изначально фиксированную дату — 15 мая, потом дополнительно информирую об ее изменении и докладываю окончательно назначенный срок. 12 мая Зорге уведомляет Москву, что сто пятьдесят германских дивизий сконцентрированы вдоль границы. 15 мая он передает дату «21 июня» как день начала военных действий. Та же дата подтверждается и Шульце-Бойзеном из Берлина.
   Этой информацией располагает не только советская разведслужба. 11 марта 1941 года Рузвельт передает советскому послу информацию о «плане Барбаросса», добытую американскими агентами. 10 июня аналогичные сведения представляет заместитель министра иностранных дел Великобритании Кадоган. Советские разведчики, работающие в приграничных зонах Польши и Румынии, шлют подробные донесения о концентрации войск.
   Но тот, кто нарочно закрывает глаза, конечно, не увидит ничего даже при самом ярком свете. Это относится к Сталину и к его окружению. Он предпочитает доверять своему политическому нюху, нежели секретным донесениям, которыми завален его письменный стол. Но, похоже, Сталин утратил и обоняние. Убежденный в том, что пакт с Германией подписан на вечные времена, он продолжает посасывать «трубку мира». Его военная секира зарыта в землю, и он не торопится взять ее в руки.
   Через тридцать лет после окончания войны маршал Голиков официально подтвердил ценность информации, полученной в те времена:
   — Советская разведка своевременно узнала дату нападения на СССР и в нужный момент забила тревогу. Разведка представила точные сведения, касающиеся военного потенциала гитлеровской Германии, точные цифры численности вооруженных сил, количество вооружений и стратегических планов командования вермахта.
   Голиков имел все основания для подобного заявления. С июня 1940 года по июль 1941 года51 он был начальником ГРУ — Главного разведывательного управления Красной Армии. Но если советский Генеральный штаб был так хорошо осведомлен, то разве Голиков не мог бы объяснить причины катастрофы после нападения немцев на СССР. Ответ, бесспорно, заключен в записке, разосланной тем же Голиковым 20 марта 1941 года по всем звеньям подчиненной ему разведки:
   «Все документы, указывающие на близкое начало войны, должны рассматриваться как фальшивки, происходящие из британских или даже германских источников»52.
   На полях самых важных донесений, поступающих от Зорге, Шульце-Бойзена или Треппера, Голиков делает пометку «двойной агент» или «британский источник».
   Голиков далеко не единственный пример. Многие другие тоже переписывают историю наново. В 1972 году в Москве состоялось совещание, посвященное книге историка Некрича «1941 год, 22 июня». Генерал Суслопаров взял слово, чтобы рассказать, как, будучи военным атташе в Виши, он поставил Москву в известность о предстоящем вскоре нападении Германии. Жаль, что я не мог присутствовать на этом совещании.Я, несомненно, заставил бы Суслопарова быть более скромным. Всякий раз, когда я приносил ему информацию о военных приготовлениях против Советского Союза, он снисходительно похлопывал меня по плечу и говорил:
   «Дорогой друг, я передам ваше сообщение, но, поверьте, только ради вашего удовольствия».
   21 июня 1941 года Максимович и Шульце-Бойзен подтверждают, что вторжение вСССР назначено на завтрашний день. Еще есть время поднять Красную Армию по тревоге. Мы с Лео Гроссфогелем мчимся в Виши. Как обычно, недоверчивый Суслопаров пытается переубедить нас:
   — Вы абсолютно заблуждаетесь, — говорит он нам. — Сегодня я встретился с японским военным атташе, прибывшим из Берлина. Он меня заверил, что Германия не готовится к войне. На него можно вполне положиться.
   Я же предпочитаю верить моим информаторам и продолжаю настаивать на отправке шифровки, пока Суслопаров не отдает распоряжение об этом53. Поздно вечером возвращаюсь к себе в отель. В четыре утра хозяин гостиницы будит меня и кричит:
   — Вот мы и дождались, месье Жильбер, Германия начала войну против Советского Союза.
   23 июня в Виши прибывает Волосюк, военно-воздушной атташе при Суслопарове, покинувший Москву за несколько часов до начала войны. Он говорит мне, что перед отлетом его вызвали к моему начальнику, который заявил: «Вы скажете Отто54, что я передал большому хозяину информацию о непосредственной угрозе нападения немцев. Большой хозяин удивлен, как это такой человек, как Отто, старый коммунист, разведчик, поддается на удочку английской пропаганде. Вы можете передать ему глубокое убеждение большого хозяина в том, что война с Германией не начнется до 1944 года…»
   За это «глубокое убеждение большого хозяина» — Сталина — пришлось заплатить очень дорогой ценой. Обезглавив Красную Армию в 1937 году, что и было причиной первых неудач, «гениальный стратег» выдал ее гитлеровским ордам. В первые часы наступления вермахта, вопреки всей очевидности создавшейся обстановки и все еще веря в какую-то «провокацию», он запрещает давать врагу отпор. Но что же это за провокация? Ради чего она? Загадка… Он один уверен в этом и обязывает других разделять его уверенность… А результат — это разбомбленные аэродромы, самолеты, разбитые на взлетной полосе, германская авиация, хозяйничающая в воздухе и превращающая русские равнины в кладбище танков. Командующим армейскими корпусами, которым Сталин запретил объявить по войскам боевую готовность номер один, вечером 22 июня отдается приказ отбросить войска противника за пределы страны. А к этому моменту бронетанковые части вермахта уже проникли на несколько сотен километров в глубь советской территории.
   И для того чтобы перевесить чашу весов военной удачи, советскому народу, как один человек восставшему против захватчиков, придется пойти на неисчислимые жертвы. За ошибку Сталина Россия расплатилась миллионами убитых и затяжной войной.
   Вместе с моими товарищами я пережил эти первые дни войны со смешанным чувством.
   Конечно, поражения Красной Армии тревожили нас, но мы делали ставку не только на доблесть и отвагу народа, но и на огромные материально-технические и людские резервы Советского Союза. Морально — и тут я должен сказать, что этот аспект был для нас решающим, — мы почувствовали облегчение, словно с наших плеч упала большая тяжесть. Как коммунисты, мы не могли одобрить пакта о ненападении 1939 года. Как разведчики, мы не верили в его долговечность. Теперь все встало на свои места: СССР принял участие в антифашистской битве. Это обстоятельство удесятеряло наши усилия, нашу волю. Наша задача заключалась в том, чтобы добывать еще больший объем военной, экономической и политической информации. Это и явилось бы нашим вкладом в общее дело победы.

8. «ОРКЕСТР» ИГРАЕТ

   Вот истинные победители в этой войне: русский солдат, отморозивший ноги под Сталинградом, рядовой американской морской пехоты, зарывавший свой нос в красноватый песок Омаха Бич55, югославский или греческий партизан, сражающийся в горах. Что касается разведок, то ни одна из них не повлияла решающим образом на исход конфликта. Ни Зорге, ни Радо56, ни Треппер ничего определяющего в этом смысле сделать не могли. Являясь партизанами, действующими на самом что ни на есть переднем крае в меру своих возможностей и благодаря беззаветной самоотверженности своих товарищей, они способствовали конечному успеху действий вооруженных сил57. Мне представляется необходимым внести в этот вопрос полную ясность.
   Прежде всего, думается, нужно ответить на один очень важный вопрос. Я бы его сформулировал так: «Красный оркестр»? Очень хорошо! Но зачем он? К чему эта группа отважных людей, действующих в тылу врага и словно бы вырывающих у него информацию и документы? Все это тоже хорошо, но все-таки что это были за люди и какова их ценность?»
   В этом моем повествовании я привел уже немало конкретных примеров нашей работы, рассказывал о непосредственной деятельности, говорил о различных методах, которые мы применяли, что-бы узнавать все больше и больше информации. И все же считаю важным внести еще некоторые, дополнительные уточнения. Тогда общая картина станет более полной и подробной.
   С 1940 по 1943 год «музыканты»58 «Красного оркестра» передали в Центр приблизительно полторы тысячи донесений59.
   Одна категория донесений касалась материальных средств противника: военной промышленности, сырья, транспорта, новых типов вооружения. В этой области «Красному оркестру» удалось многое. Сверхсекретные документы по танку типа «Тигр-Т6» были своевременно переданы в Москву, что позволило советской промышленности разработать танк «KB», который по всем показателям превосходил немецкую машину. Появление «KB» на полях сражений оказалось весьма печальным сюрпризом для германского генштаба.
   Осенью 1941 года Центр получил донесение № 37, в котором говорилось: «Суточное производство самолета „мессершмитт МЕ-110“ равно девяти-десяти единицам. Суточные потери самолетов на Восточном фронте доходят до сорока штук». Оставалось произвести несложное вычитание.
   В конце 1941 года мы сообщили своему руководству: «Предприятия „Мессершмитт“ уже три месяца работают над созданием нового истребителя, снабженного новыми моторами, которые позволят достигать скорости в 900 км/час». Планы этого нового самолета ушли в виде микрофильмов в Москву. Несколько месяцев спустя советская авиапромышленность выпустила новый истребитель, превосходивший «мессершмитт».
   Вторая категория депеш относилась к сведениям о военной обстановке, числе дивизий, наличном вооружении, планах наступления.
   Для примера приведу донесение № 42, датированное 10 декабря 1941 года:
   «Люфтваффе» в своем первом и втором эшелонах располагает 21 500 машинами, из коих б 258 — транспортные самолеты; на Восточном фронте в настоящий момент находятся 9 000 единиц».
   Или другой пример: «Ноябрь 41 — Источник Сюзанна. Генеральный штаб германской армии предлагает установить на всю зиму линию фронта Ростов — Изюм — Курск — Орел — Брянск — Новгород — Ленинград».
   И через несколько дней продолжение: «Гитлер отверг это предложение и приказал начать в шестой раз наступление на Москву, используя все наличные силы этого участка фронта».
   Конец 1942 года: «В Италии различные отделы командования армией начинают саботировать указания партии. Не следует исключать возможности свержения Муссолини60. Немцы сосредоточивают силы между Мюнхеном и Инсбруком на случай возможного вторжения в Италию».
   Наконец, главные резиденты регулярно посылали в Центр свои обобщения и анализы прогнозирующего характера.
   Опять же приведу пример: «Руководящие круги вермахта считают, что на Востоке блицкриг провалился и что военная победа Германии больше не гарантирована. Существуют тенденции толкнуть Гитлера на сепаратный мир с Англией. В командовании вермахта есть генералы, которые думают, что война продлится еще тридцать месяцев и закончится компромиссом».
   Было бы ошибкой представлять себе дело так, будто информации, посылаемые Зорге, Шульце-Бойзеном или Треппером, принимались Москвой как Священное писание. Все материалы, поступающие в Центр, проходили прежде всего через отдел расшифровки. Затем производилась их сортировка и проверка военными и политическими специалистами. Собранные данные сопоставлялись с другими, исходящими из различных источников. Так, когда осенью 1940 года я доложил о снятии трех германских дивизий с Атлантического побережья и их отправке в Польшу, Центр получил подтверждение этого через сеть паровозных машинистов, перевозивших эти войска, а затем через польскую сеть.
   Осенью 1941 года Красная Армия находится в критическом положении. За пять месяцев вермахт продвинулся на тысячу двести километров в глубь страны.
   Падение Киева открывает немцам доступ к украинской житнице. На крайнем юге генерал Манштейн вышел к Черному морю. На севере возникла угроза Ленинграду, а в центре германского фронта падение Смоленска открывает путь на Москву.
   В победоносном коммюнике Гитлер возвещает:
   «Русская армия уничтожена. Вступление в Москву — вопрос дней».
   Германский генштаб готовит план оккупации столицы и замены в ней всех административных органов. Гитлер уверен — падение Москвы вызовет такую деморализацию армии и населения, что Сталин станет на колени и капитулирует. Он созывает своих генералов в ставку под Растенбургом в Восточной Пруссии для уточнения планов наступления. Фюрер — сторонник фронтального наступления на Москву, но его штаб отстаивает вариант окружения. 3-я и 4-я армии обтекают столицу и, совершив огромный охватывающий маневр, соединяются восточное ее. В конце концов принимается именно этот план.
   Один из членов «Красного оркестра» присутствовал на этом совещании в военных верхах — сегодня я могу открыть эту тайну. Стенограф, тщательно записывавший высказывания Гитлера и его генералов, был членом группы Шульце-Бойзена. Советский генштаб, зная до мельчайших подробностей этот замысел противника, получил возможность подготовки контрнаступления и победоносно отбросить соединения вермахта61. Тот же стенограф с упреждением в девять месяцев представил информацию о готовящемся наступлении на Кавказе. 12 ноября 1941 года Центр получает следующее донесение: План III, имеющий целью захват Кавказа, первоначально предусмотренный на ноябрь, вступает в силу весной 1942 г. Стягивание войск должно быть закончено к 1 мая. С 1 февраля начинаются мероприятия по материальному обеспечению данной операции. Базы развертывания для наступления на Кавказ: Лозовая — Балаклея — Чугуев — Белгород — Ахтырка — Красноград — Главный штаб в Харькове. Подробности следуют».
   12 мая 1942 года в Москву прибывает специальный курьер. Он привозит с собой микрофильмы, на которых заснята моя детальная информация о направлениях предстоящего наступления немцев: в августе должна завершиться оккупация всего Кавказа. Главное — завладеть городом Баку и всеми нефтепромыслами. Сталинград — один из важнейших объектов наступательной операции.
   12 июля сформирован штаб Сталинградского фронта под командованием маршала Тимошенко. Готовится ловушка, в которую попадутся соединения и части вермахта.

9. ФЕРНАН ПОРИОЛЬ

   Надо честно признаться: война уже началась, а у нас нет связи.
   Она не подготовлена по той простой причине, что Центр не соизволил уделить этим проблемам необходимое внимание. Нам не хватает передатчиков и «пианистов».
   Со временем мало-помалу «оркестр» обзаводится аппаратурой и находит людей для ее обслуживания: три радиопередатчика функционируют в Берлине, три — в Бельгии и три — в Голландии. Однако Франция на первых порах остается «немой», и мы с нетерпением ждем, чтобы и она начала участвовать в концерте радиоволн, уносящихся в эфир.
   Радио не было нашим единственным средством связи. Во-первых, потому, что не всякую информацию можно передать в форме радиограммы, например чертежи и схемы портовых сооружений и укреплений, военные карты, структурные схемы и т. д. Вся эта документация изготовлялась нами с помощью симпатических чернил или — и это мы практиковали особенно часто — фиксировалась на микрофильмах. Вплоть до июня 1941 года весь материал, собираемый во Франции, переправлялся с помощью советского военного атташе в Виши Суслопарова. Мы избегали переходить демаркационную линию, имея при себе какие-либо документы, и придумали способ их передачи, которые Лео и я применили первыми. Прежде всего надо было заказать себе место в спальном вагоне. Другой сотрудник нашей сети заказывал другое купе, по возможности смежное с первым, которое оставалось пустым. После прохода контролера агент покидал свое купе, входил во второе, отвинчивал планку, закрывавшую электропроводку, вкладывал в нишу самопишущую ручку со вставленным в нее микрофильмом, вновь привинчивал пленку и возвращался на место.
   В Мулене — станции у демаркационной линии — наш курьер и его багаж, естественно, подвергались самому тщательному досмотру, затем немецкие жандармы открывали соседнее спальное купе, видели, что в нем никого нет, и продолжали дальнейший досмотр. Затем оставалось извлечь самописку с микрофильмом из этого недолговременного тайника.
   Наши поездки значительно облегчались, благодаря документам «организации Тодта», которые были у руководителей и сотрудников фирмы «Симэкс» и «Симэкско». Были у нас и другие, тоже довольно необычные курьеры. Так, связь между Берлином и Брюсселем обеспечивала очень хорошенькая Ина Эндер, манекенщица из художественного ателье мод, где одевались Ева Браун (любовница Гитлера) и жены нацистских сановников. На Симону Петер, служащую парижского бюро Бельгийской торговой палаты, возложена передача материалов между Парижем и Брюсселем. Ей достаточно переслать все, что надо, своей корреспондентке на брюссельской бирже, а уж та займется их дальнейшей переотправкой. Мы пользуемся также услугами паровозных машинистов, пересекающих демаркационную линию, и моряков с пароходов, совершающих рейсы в Скандинавию.
   Но необходимость расширения своей деятельности и начало войны на Востоке вынудили нас отойти от, так сказать, ремесленнеческих методов работы. Сколь бы хитроумными и эффективными ни были всякого рода трюки, возбуждающие воображение и радующие любителей романов про шпионаж, они все же не отвечали ч достаточной степени требованиям секретной службы, призванной отправлять большое количество донесений и притом с максимальной оперативностью и быстротой. После вступления в войну Советского Союза военный атташе Суслопаров покинул Виши. Единственное, чем мы могли располагать, была брюссельская рация, однако она не давала нам удовлетворительных гарантий в смысле безопасности и производительности.
   Следовательно, срочно понадобилось организовать рации во Франции. Я обратился к своему московскому Директору с просьбой связать меня с кем-нибудь из ведущих радистов Французской компартии, который наверняка мог бы помочь нам в этом деле. Москва согласилась, благодаря чему и состоялось мое знакомство с Фернаном Пориолем (Дювалем).
   С первой же встречи я проникся к нему доверием. Я понял, что это «именно тот человек». Вдобавок он прямо-таки светился каким-то огромным, подкупающим обаянием. Несмотря на очень высокие и сложные обязанности, возложенные на него партией, он сразу же согласился подыскать для нас аппаратуру и подготовить «пианистов».
   Уроженец юга Франции, остроумный и жизнерадостный, Пориоль обладал свойством браться за самые трудные дела с улыбкой, словно пронизанной ярким светом его родного солнечного края. Родившись в одном из тех семейств, где первой «книгой для чтения» является газета «Юманите», он с самых юных лет принял активное участие в комсомольской работе, затем вступил в ФКП. Влюбленный в море, Пориоль поступил в марсельское гидрографическое училище и окончил его по специальности радионавигатора торгового флота. Затем три года плавания на грузовых судах, воинская служба. После демобилизации, уже имея на руках партбилет, Пориоль нигде не может найти себе работу.
   Вскоре Фернан увлекается журналистикой и с головой уходит в газетное дело. Ему он посвящает большую часть своего времени, выступая на страницах «Ля дефанс» («Оборона») — органа МОПР62. Попутно, по заданию партии, частенько делает доклады в департаменте Буш-дю-Рон. В 1936 году компартия начинает выпускать в Марселе газету «Руж-Миди» («Красный юг»), выходящую два раза в неделю. В редакционной кассе нет ни единого су, но Пориоля назначают главным редактором. Страстный журналист, Пориоль много пишет, работает до полного изнурения: то ищет типографа, то пробует себя самого в роли рассыльного. Благодаря его стараниям ширится круг читателей газеты. Про «Руж-Миди» говорили, что это «единственная ежедневная газета, выходящая дважды в неделю».
   В начале войны Пориоля направляют в подразделение подслушивания радиосетей противника. Вот уж действительно каприз судьбы: будущий ответственный организатор радиослужбы коммунистической партии и «Красного оркестра» работает по обнаружению и подслушиванию вражеской радиосвязи! После демобилизации Фернан без промедлений вступает в ряды движения Сопротивления, начинает монтировать рации, готовить кадры радистов.
   Мы, разумеется, в полной мере оценили подарок, который в его лице, сделала нам ФКП… Фернан очень скоро завершает монтаж аппаратуры нашей первой рации. Что до «пианистов», то военный атташе Суслопаров помог мне войти в контакт с супругами Сокол.
   Они происходили из того района Польши, который в 1939 г. был присоединен к СССР. Оба попросили разрешения обосноваться на русской территории. И хотя Герш по специальности врач, а Мира — доктор социально-политических наук, при заполнении анкет они назвали себя специалистами по ремонту радиоаппаратуры. Они знают, что СССР нуждается в технических кадрах, и поэтому у них будет больше шансов на разрешение жить в стране, чем если они укажут свои настоящие профессии. Их партийные документы, попав в советское посольство в Виши, ложатся на письменный стол генерала Суслопарова, который, зная, как остро я нуждаюсь в радистах, направляет их ко мне.
   Старые боевые коммунисты, муж и жена Сокол без колебаний принимают мое предложение… Фернан Пориоль берется за их обучение и в рекордно короткий срок делает из них отличных радистов. К концу 1941 года у Фернана уже целых семь новых учеников: группа из пяти испанцев и супружеская пара Жиро. Через несколько месяцев — опять рекордный срок! — французский «оркестр» уже может играть. Добавлю, что для передачи донесений особой важности Пориоль монтирует специальную линию связи, идущую через подпольный центр ФКП. К этому я вернусь ниже…
   В тот же период Центр дает мне возможность выйти на Анри (Гарри) Робинсона63. Это бывший член Союза спартаковцев, руководимого Розой Люксембург, опытный практик подпольной коминтерновской работы. Давно обосновавшись в Западной Европе, Робинсон порвал связь с Центром. Московское руководство предоставляет мне самостоятельно решить, стоит ли возобновить с ним отношения.
   — После чисток в советской разведке, — объясняет мне Гарри, — я прекратил отношения с ними. В 1938 году я был в Москве и видел, как ликвидировали лучших. Согласиться с этим я не могу… Теперь я поддерживаю отношения с представителями генерала де Голля и знаю, что Центр запрещает такие контакты…
   — Послушай, Гарри, — ответил я ему, — и я не одобряю то, что происходит в Москве. И меня привела в отчаяние ликвидация Берзина и его друзей, но сейчас не время цепляться за прошлое. Идет война. Оставим прошедшее в стороне, и давай бороться вместе. Всю свою жизнь ты был коммунистом и не должен перестать быть им лишь потому, что ты не согласен с Центром…
   К моей радости эти доводы подействовали на него. И вот он делает мне следующее предложение:
   — Есть у меня радиопередатчик и радист, но я не могу себе позволить ставить его под удар. Давай договоримся о регулярных встречах. Каждый раз я передаю тебе добытые мною сведения, причем сам их зашифровываю. Ты же возьми на себя передачу их в Центр…
   Москва приняла это предложение. Информации Робинсона поступали ко мне регулярно. Помогал ему деньгами, ибо он с трудом сводил концы с концами. Однако в состав «Красного оркестра» он так никогда и не вошел.
   Как-то осенним днем 1942 года он дал мне знать, что срочно желает встретиться. Мы условились, когда и где. То, что он мне сообщил, было и в самом деле крайне важно…
   — Ты знаешь, что я связан с Лондоном, — сказал он мне. — Представитель генерала де Голля находится здесь и желает встречи на уровне главного руководства коммунистической партии…
   — С какой целью? Ты в курсе?..
   — Видимо, де Голлю хотелось бы, чтобы компартия послала к нему своего эмиссара. Но руководство ФКП сумело так здорово законспирироваться, что вот уже три недели как нашему человеку никак не удается нащупать хотя бы малейший контакт…
   Я пообещал Гарри заняться этим. Поскольку я имел возможность за двое суток связаться с Мишелем — представителем коммунистической партии, — мы с ним увиделись, и я изложил ему ситуацию. Встречу Мишель назначил на несколько более поздний срок.
   Так Лондон впервые вошел в контакт с ушедшим в глубокое подполье руководством Французской коммунистической партии.

10. МОЯ ДВОЙНАЯ ЖИЗНЬ

   Легенды о шпионаже живучи… В них обычно рассказывается, как будущего разведчика посылают учиться в некую школу, где его, согласно принятой традиции, приобщают к более или менее таинственной науке о сборе разведывательных сведений. Сидя за партами в таких специальных учебных заведениях, изучается разведывательное дело так же, как в других изучают, скажем, математику. По окончании спецшкол вручается диплом, и свежеиспеченный доктор разведнаук начинает путешествовать по белу свету, дабы узнать, выдержит ли изученная им теория проверку практикой. При этом забывают, что законы разведки не являются ни теоремами, ни аксиомами и что, как правило, ни в каких книгах их не найти.
   Я лично никогда и никаких «шпионских курсов» не посещал. В этой области я не более чем скромный «автодидакт», а проще говоря — самоучка. Моя жизнь активного коммуниста — вот, собственно, моя школа. Ничто не могло лучше подготовить меня к руководству сети, подобной «Красному оркестру», чем те двадцать бурных лет (подчас это были годы подполья), что предшествовали моему приобщению к разведслужбе. В Польше и в Палестине я научился жить на нелегальном положении, и это ничем не заменимый опыт стоит всех учебных курсов, какие только есть на свете. В той же самой «школе» учились и мои друзья Лео Гроссфогель и Гилель Кац, сыгравшие решающую роль в создании и развитии нашей сети. Будучи боевыми коммунистами, мы овладевали искусством действовать в любой обстановке, чувствовать себя в ней, как рыба в воде. Разведка требует постоянной непринужденности, непрерывной работы воображения, напряженного внимания. Если, например, Кент, едва покинувший свою «разведакадемию», очутившись в парижском предместье, входит в какой-то самый обыкновенный кабачок, направляется к стойке и спрашивает чашку чая, то этим он вызывает не только насмешливые замечания в свой адрес, но и — хуже того! — привлекает к себе общее внимание. А ведь разведчику подобная реакция окружающих явно ни к чему. Видимо, в школе, где учился Кент, ему забыли внушить простейшее правило: в питейных заведениях такого рода посетители заказывают не чай, а уж по меньшей мере стакан доброго красного вина!..
   Золотое правило разведчика гласит: быть незаметным, но не таиться и ни от кого не прятаться, а жить нормально. На этой стадии бытия умелый камуфляж решает все. Агент не должен изображать кого-либо или что-либо, он должен просто-напросто «быть». В Брюсселе я не только жил под именем Адама Миклера, я стал Адамом Миклером. Внимательный и вдумчивый наблюдатель не заметил бы никакой разницы между моей жизнью и жизнью одного из множества коммерсантов, с которыми я встречался на бирже или в ресторанах.
   Человек как бы вживается в выбранный им образ. Для этого ему нужно детально знать страну, среду, в которой он действует, профессию, которую практикует. Адам Миклер приехал из Квебека? Что ж, я могу часами рассказывать о красотах Монреаля и дурачить любого, кто развесит уши. Присутствие в Брюсселе Любы и одного из наших сыновей облегчает мое внедрение в местную жизнь. Война и оккупация вынуждают меня удвоить меры предосторожности.
   Моя жизнь в Париже с внешней стороны ни в чем не изменилась. Один из акционеров общества «Симэкс», Жан Жильбер, живет под этим именем на улице Фортюни или на улице де Прони. Соседи и консьержки приветствуют в его лице бельгийского промышленника. Я живу один, и в этих двух «официальных» квартирах редко кого принимаю. Моя приятельница Джорджи де Винтер никогда не является по этим адресам. Она покинула Бельгию осенью 1941 года и с момента вступления в войну Соединенных Штатов живет под фамилией Тэвене. Ее квартира находится в доме на площади Пигаль (впоследствии она снимет виллу в Ле Везине). Сдержанная и умная, она знает про меня лишь то, что я борюсь против нацизма. Иногда Лео заглядывает ко мне на улицу де Прони. Однажды, забыв про комендантский час, он остается ночевать. И уже назавтра управительница домом, раньше приветливая и предупредительная, подозрительно косится на меня. Через две или три недели меня посещает одна дама. На следующий день лицо моей управительницы расплывается в широкую доброжелательную улыбку. Заинтригованный, я спрашиваю у нее о причине такой метаморфозы.
   — Месье Жильбер, — говорит она, — я вас считала вполне респектабельным жильцом. И вдруг… Первый же человек, который провел у вас ночь, оказался мужчиной. Но вот вчера, когда я увидела даму, я с облегчением вздохнула. А то, знаете ли, я было решила, что у вас ненормальные склонности.
   Несколько раз в неделю Жан Жильбер отправляется на Елисейские Поля, в управление компании «Симэкс»64. За исключением Гроссфогеля, Корбена, Каца и Сюзанны Куант, никому из сотрудников моя истинная роль не известна. Для непосвященных я просто промышленник-воротила, умеющий делать дела. Приходить в управление «Симэкс» с компрометирующим материалом или, чего доброго, пускаться там в разговоры про разные истории, приключившиеся с нашими агентами, конечно же запрещено. При любых обстоятельствах наша «крыша» должна оставаться безупречной. Для переговоров о важных контрактах, заключаемых нами с немцами, Лео Гроссфогель организует неофициальные ужины. Дельцам из «организации Тодта» особенно приглянулся русский ресторан «У Корнилова» и даже один еврейский ресторан, не закрытый немцами и зарезервированный исключительно для обслуживания оккупантов.
   Готовясь к такому ужину, требующему от нас огромного внимания и напряжения, мы в порядке профилактики заглатываем рюмку оливкового или ложку сливочного масла, чтобы не захмелеть… Жиры связывают алкоголь и позволяют нам оставаться вполне «приличными», а главное, до конца сохранять ясную голову. Надо ли добавлять, что этого никак не скажешь о наших партнерах? Мой портной, мой парикмахер, хозяева кабачка и ресторана, которые я посещаю, почтительно приветствуют в моем лице месье Жильбера, который курит дорогие сигары и щедро раздает чаевые.
   За этой моей личиной скрывается и постоянно присутствует другая личность — шеф «Красного оркестра». Жан Жильбер и Отто полностью изолированы друг от друга. Опасность таится в возможности трансформации одного в другого. Поэтому никто не должен последовать за Жильбером, когда тот уходит в тень и растворяется в ней.
   Дважды в неделю я еду на одну из наших двадцати или двадцати пяти явок. Как правило, это загородные виллы, подобранные Лео. Кац или Гроссфогель, у которых за несколько дней накопилась свежая информация, приносят мне соответствующие материалы, и я их сортирую. Основываясь на обилии новых сведений, я составляю краткое, сжатое донесение, затем делю его на четыре или пять радиограмм. Выполнение такой задачи требует по крайней мере одного полного рабочего дня. Потом связной забирает весь материал и относит его шифровальщику, обычно Вере Аккерман, от которой шифровка поступает к супругам Сокол для непосредственной передачи в эфир. Каждый из перечисленных этапов тщательно отделен от остальных. Каждый из членов сети знает только самое необходимое для его работы. В такой организации любая из существующих связей жизненно важна. Важно и другое: с самого начала мы уделяли особое внимание разработке техники встреч.
   Наибольшая безопасность обеспечена тогда, когда два человека встречаются в обычной для них среде: так, например, в 1939 году контакты между Любой и Кентом выглядели вполне естественными — оба были студентами Свободного университета в Брюсселе. Но такая форма общений, конечно, далеко не всегда возможна. А вообще говоря, два разведчика, которым предстоит встретиться, покидают свои жилища задолго до часа их рандеву. Они не фланируют по улицам, но занимаются своими повседневными делами и стараются находиться на возможно большем удалении от места встречи. В принципе они пользуются метро, всегда следуют в хвостовом вагоне, который покидают в числе последних из выходящих на этой станции пассажиров, чтобы наблюдать тех, что идут впереди. Затем следует пересадка на другую линию, а при продолжении поездки соблюдаются те же правила — и так вплоть до момента, когда они полностью уверены в отсутствии «хвоста». Потом заходят в заранее определенную кабину автомата, чтобы посмотреть в телефонной книге, подчеркнуто ли в ней предусмотренное кодом слово, например десятая фамилия во втором столбце такой-то страницы. Если это так, то, значит, путь свободен.
   Собственно встреча, с виду совершенно случайная, никогда не длится более нескольких секунд и обыкновенно происходит на станции или в переходе метро. Иной раз я назначаю встречу в плавательном бассейне. Достаточно обоим агентам войти в смежные кабины с перегородкой, не достигающей потолка. В этом случае передать материал легче легкого. Другим простым вариантом являются туалеты мало посещаемых кафе или ресторанов. Два «музыканта» «Красного оркестра» могут встретиться также и в театре. Они, конечно, не знают друг друга, но «по случайности» — благодаря третьему лицу, купившему билеты, — оказываются рядом.
   Донесения, которые таким образом незаметно переходят из рук в руки, пишутся на очень тонкой бумаге. Для особо важной информации мы пользуемся симпатическими чернилами, которыми пишем между строк какого-нибудь письма с совершенно невинным текстом. Иногда передача материала осуществляется при обстоятельствах, когда агенты даже и не видят друг друга. Например, один из них кладет свой «пакет» в точно оговоренном месте, скажем у подножья дерева или статуи, куда чуть позже подходит другой агент и забирает его. По телефону мы никогда ничего не говорим. Это принцип и непреложный закон.
   В Брюсселе я дал Кенту номер своего телефона, предупредив его, что позвонить можно только в случае крайней опасности. Однажды, вернувшись домой, слышу, как Люба что-то говорит в трубку. Выясняется — Кент позвонил ей по какому-то совершенно пустяковому поводу. Помнится, этот эпизод вызвал у меня один из сильнейших (и очень редких в моей жизни) приступов ярости. Для нас телефон — это прежде всего средство контроля. После радиосеанса я часто звоню на квартиру или на виллу, откуда велась передача. Мне достаточно услышать знакомый голос, и я тут же вешаю трубку; значит, все прошло хорошо. В другой раз я пользуюсь кодовой фразой: «Алло, это квартира господина Икс?» — «Нет, вы ошиблись». Открытым текстом это означает — «никаких происшествий». Когда же нам абсолютно необходимо переговорить по телефону, то мы пользуемся условным языком: «Я уезжаю из Парижа» означает «Я остаюсь в Париже», «Я вернусь в понедельник» означает «В субботу я буду на месте». Никогда мы не указываем точно день или час. Из месяца в месяц мы совершенствуем технику связи и к 1941 году достигаем в этом смысле почти полного автоматизма. Машина функционирует сверху донизу без помех. И все же разведчик, как и всякий другой человек, не свободен от слабостей, с которыми порой трудно или не очень удобно бороться. Так, например, Аламо обожает автомобили. Из-за формальностей, связанных с получением водительских прав, из-за риска попасть в аварию и лишний раз привлечь к себе внимание мы взяли себе за правило не иметь автомашин. Но я очень люблю Аламо и соглашаюсь сделать для него исключение. Свою открытую спортивную машину он водит со скоростью самолета. В один прекрасный день он везет меня в Кнокке и мы действительно «взлетаем на воздух и падаем». Кое-как я выбираюсь из автомобиля, от которого, после того как он трижды перевернулся, мало что осталось. Аламо жалобно глядит на меня, но я молчу, точно лишился дара речи. Наконец он восклицает:
   — Да наорите же на меня как следует, Отто! Ведь из-за меня вы едва не погибли!
   — Что же, по-твоему, я должен сказать тебе, идиот, если ты даже не умеешь толком водить машину!..
   Выпивка, кроме как «в интересах службы», нам строго запрещена. Азартные игры тоже. Нет в нашем деле ничего вреднее разведчика, который ночи напролет стал бы резаться в карты. Однако самый деликатный вопрос — это, разумеется, вопрос о женщинах. Все тот же Аламо как-то раз подходит ко мне:
   — Послушайте, Отто, мне скучно. Я, конечно, готов подчиняться указаниям, но все-таки я же не монах.
   — Что тебе говорили в Москве?
   — Мне запретили заводить отношения с женщинами.
   — Но тебя ведь не кастрировали перед отъездом! Поэтому делай что хочешь. Но вот три совета: остерегайся публичных домов, не теряй голову и щади жен своих друзей!
   Аламо сдержал (почти что) слово.
   Для подпольщика общение с женщиной чревато непредсказуемыми неприятностями. Днем мы еще можем контролировать свои реакции и иностранный язык, на котором говорим. Но ночью, во сне, зачастую невольно и громко произносишь слова своей родной речи, и разве возможно поручиться, что такое ни разу не произойдет? По-французски я говорю с сильным акцентом и не владею всеми синтаксическими тонкостями, но это естественно для бельгийца, уроженца Антверпена. Иногда нас подслушивают весьма внимательные и настороженные уши. Как-то раз Кент является ко мне после очередной встречи в состоянии сильнейшего волнения:
   — Я раскрыт! — говорит он мне. — Звоню по телефону насчет найма квартиры, а хозяин спрашивает, не русский ли я.
   — Что ты ему сказал? Повтори в точности!
   — Банжур, моссьё…
   — Достаточно! — прерываю я его.
   Хозяин квартиры, видимо уже общавшийся с русскими, несомненно, знал об этой особой трудности для славян — правильно произносить слово «monsieur» («месье»).
   Подобные мелкие инциденты не так уж тревожили меня, но я считался с возможностью, что рано или поздно какая-нибудь из этих мелочей обратит внимание гестапо на нас.

11

   KLK из РТХ 2606 0330 32WES N14KBV…
   Далее следуют тридцать две группы по пяти цифр:
   AR 50 385 KLK из РТХ…
   Радист регистрирует прием в журнале, но в этот момент ему совершенно неизвестно ни происхождение, ни назначение, ни смысл этой радиограммы. С тем же успехом он принял бы сигналы из какой-то далекой галактики.
   С первого дня войны эфир переполнен несчетными голосами, которые загадочным языком передают информации секретных служб, приказы, контрприказы, донесения враждующих лагерей, тайно противостоящих один другому. Операторы германских станций радиоподслушивания, в частности в Кранце, уже привыкли к ночным передачам мелодичной джазовой музыки, обычно рассчитанным на англичан. Но сегодня явно не то. Но что же? На сей раз перехваченные «аккорды», видимо, воспроизводят какую-то «партитуру», адресованную отнюдь не обитателям Британских островов.
   В течение трех месяцев, до конца сентября 1941 года, будут перехвачены двести пятьдесят «аккордов». И лишь по истечении столь длительного срока немцы обретут окончательную уверенность, что все эти таинственные и «непереводимые» радиограммы предназначены для Москвы.
   Их посылает «Красный оркестр».
   Офицеры германского генштаба узнают об этом от своих связистов, но ничего не могут понять. Они глубоко озадачены. Они могли ожидать чего угодно, но только не «музыки» для русских. Разве абвер (армейская разведка) и служба безопасности (СД) не твердили им постоянно, что как в Германии, так и на оккупированных территориях никакой советской разведывательной сети не существует?.. Откуда у них такая уверенность? Она основывается на известном им указании Сталина, запрещающем его агентам действовать в пределах рейха. Это они давно и твердо знают… А кроме того, в эту ночь на 26 июня, когда такая шифровка перехвачена впервые, завершились лишь пятые сутки после начала войны между Германией и Советским Союзом.
   Но разве пяти суток достаточно для получения и осуществления новых указаний Сталина Разве не сам Гейдрих в момент начала «плана Барбаросса» поручился за правильность мнения специалистов на этот счет? Больше того, он представил фюреру доклад с заверениями, что вся территория Германии «очищена от советской нечисти».
   Но ввиду такого исключительно важного сообщения созывается специальное совещание, на котором присутствует сам Гитлер. Впервые различные клики нацистской камарильи пытаются преодолеть свое соперничество. Гейдрих, чей авторитет, несмотря на его неосторожные высказывания, все-таки остается непоколебленным, берет инициативу в свои руки. Под его руководством адмирал Канарис из абвера, генерал Тиле из радиоразведки, Шелленберг, начальник зарубежной службы СД, Мюллер, руководитель гестапо, решают согласовать свои усилия. Первый и второй эшелоны разведки и полиции вступают в войну против советских разведчиков67.
   На всех территориях, контролируемых вермахтом, подразделения радиопеленгации приводятся в боевую готовность и начинают действовать с полным напряжением. Немцам удается напасть на один след; раньше или позже — что будет зависеть от их искусности и от капризной воли случая — этот след приведет их кое-куда… В самом деле капитан Гарри Пиле из бельгийского управления абвера в ноябре 1941 года запеленговал наш радиопередатчик в Брюсселе…
   Ну а мы? Каково было наше положение тогда?
   В конце 1940 года я столкнулся с немалыми трудностями при попытках развернуть и задействовать радиопередатчики на территории Бельгии. Поэтому я обратился в Центр с просьбой связать меня со специалистом по ремонту раций и подготовке радистов. Так мне довелось познакомиться с Иоганном Венцелем. Обосновавшись в Бельгии в 1936 году, он руководил небольшой разведгруппой, специализированной в области военной промышленности.
   Прошлое Венцеля служило ему хорошей рекомендацией для настоящего. С молодых лет активный член Коммунистической партии Германии. Уроженец Гданьска, деятельный участник гамбургского «красного бастиона»68, он был хорошо знаком с генеральным секретарем КПГ Эрнстом Тельманом. Прежде чем переселиться в Бельгию, Венцель создал группу промышленного шпионажа в Рурской области. Ну и наконец, этот ветеран-подпольщик был на редкость квалифицированным специалистом по части радиосвязи.
   В глазах всей брюссельской группы Венцель — «профессор», причем профессор, который подает личный пример, ибо, готовя «пианистов», он одновременно обеспечивает передачу радиограмм своей рацией. Первым его учеником становится Аламо, и так как в середине 1941 года мы испытываем недостаток в «солистах», я решаю направить к нему в качестве стажеров Давида Ками и Софи Познанску.
   Ками — настоящий активист-революционер. Его мне представляет Гилель Кац. Они знают друг друга по совместному пребыванию в организации ФКП 5-го района Парижа. Свои молодые годы Ками провел в Палестине, затем поехал сражаться в Испанию, как, впрочем, и многие другие из нашего «Красного оркестра». Прежде чем присоединиться к нам, он работал в техническом отделе ФКП. Страстный любитель радио, хорошо ориентируясь в химии, он организовал небольшую подпольную лабораторию, в которой изготовлял, в частности, симпатические чернила, самоуничтожающиеся документы и т. д. Мы считали его главным образом специалистом по микрофильмам. В этом отношении он был профессионалом высокого класса.
   Софи Познанска помогает Венцелю проводить занятия. Ее я знаю еще по Палестине, где она показала себя необычайно храброй и умной девушкой.
   Таким образом, оба «стажера» очень мне дороги. Я прошу Кента подыскать им самые надежные тайные квартиры. Но он ничего в этом смысле не делает: Софи живет в доме 101 на улице Атребатов (это вилла, которую мы арендуем для передачи наших материалов), а Ками ютится у Аламо. Но ни тут ни там не соблюдаются даже самые элементарные условия безопасности. Словно кто-то специально хочет спровоцировать катастрофу.
   В начале декабря получаю тревожную записку от Софи. Она просит меня прийти к ней и «навести порядок». В нашем особняке на улице Атребатов частенько складываются довольно нелепые ситуации, которые того и гляди могут стать опасными. Одиннадцатого я прибываю в Брюссель и убеждаюсь, что там действительно творятся необычные в нашей практике дела. Неисправимый Аламо приезжает на виллу «поработать», его сопровождают… друзья (и подружки тоже) — люди, абсолютно посторонние для нашей группы. При таких обстоятельствах Венцель с полным основанием решает на какое-то время прекратить передачу отсюда радиограмм. А ведь еще только в ноябре, совсем недавно, такие передачи велись ежедневно по нескольку часов.
   В полдень 12 декабря я встречаюсь с Софи. Она говорит мне о совершенно немыслимой атмосфере, царящей здесь. Я тут же принимаю решение отозвать ее и Ками в Париж, предоставив Кенту заботу об их замене. Затем назначаю всем им встречу на вилле назавтра в полдень, чтобы поставить их в известность о намеченных мною изменениях.
   Тем временем капитан Гарри Пиле из абвера со своей стороны как бы пустился наперегонки со временем. Ему удается запеленговать передатчик, но он еще не установил точного номера дома, колеблется между номерами 99, 101 и 103. Ночью он решается действовать и со своими людьми врывается в дом 101. Сперва, на первом этаже, они обнаруживают Риту Арну, антинацистски настроенную голландку, приятельницу Шпрингера, которая наняла для нас эту виллу, не зная про наши дела почти ничего. На втором этаже Софи как раз занята расшифровкой радиограмм. Испугавшись стука сапог на лестнице, она торопливо швыряет в камин все, что попадается под руку. Самое главное сожжено, но немцам удается завладеть одним полусгоревшим листком бумаги…
   В другой комнате работает Ками. Он подслушивает рацию, работающую где-то в другом месте (нами установлен принцип контроля одного радиопередатчика другим). Он слышит шаги и пытается спастись бегством. Следует бешеная погоня, но на улице его схватывают. Риту Арну, Софи и Ками арестовывают. Немцы устраивают на вилле засаду.
   На следующий день в одиннадцать тридцать ничего не подозревающий Аламо приходит на встречу, назначенную накануне. Несколько дней он не брился и зарос щетиной. В его руке корзинка с кроликами для пропитания. Едва он ступил на порог, как немецкие жандармы набрасываются на него…
   — Ваши документы!
   Не теряя спокойствия, он достает из кармана свой уругвайский паспорт на имя Карлоса Аламо… Следуют вопросы:
   — Зачем вы пришли сюда? Откуда вы пришли? Чем занимаетесь?
   Он им рассказывает нехитрую историю: дескать, его магазин в Остенде недавно разрушен (и это правда), после чего, чтобы прокормиться, он подвизается на черном рынке…
   — Только что я позвонил у парадного — хотел предложить своих кроликов.
   Версия правдоподобна. По виду его вполне можно принять за бродячего мелкого торговца. А тут еще и кролики для достоверности.
   Посовещавшись, жандармы приказывают ему оставаться в их распоряжении.
   В этот момент являюсь я…
   Ровно в полдень звоню у входа. Мне открывает жандарм, неизвестно зачем переодевшийся в женское платье. Мы смотрим друг на друга в упор. И тут я отчетливо чувствую, как мое сердце перестает биться. Собравшись внутренне, невольно делаю шаг назад и стараюсь держаться непринужденно.
   — О, простите, пожалуйста, но я не знал, что этот дом занят вермахтом. Видимо, ошибся адресом…
   Я его не убедил. Он хватает меня за руку, да так, что едва не ломает мне ее, и втаскивает внутрь.
   Теперь нужна сверхосторожная игра… В доме все перевернуто вверх дном, везде неописуемый беспорядок — классическая картинка после обыска… Сквозь застекленную перегородку, отделяющую большую комнату, где я нахожусь, от лестничной клети, я вижу Аламо. Медленно, уверенный в себе, я достаю свои документы и протягиваю их немцу, хотя он меня об этом и не просил.
   Его лицо вытягивается, он ошарашен: документ, который я держу перед его глазами, испещренный множеством подписей и печатей, подтверждает, что его обладатель, месье Жильбер, уполномочен директором парижского отделения «организации Тодта» изыскивать стратегические материалы, нужные вермахту. Тот же директор просит все военные оккупационные инстанции всемерно помогать месье Жильберу…
   Чтобы нарушить затянувшееся молчание, я, в порядке дополнительной информации, поясняю моему собеседнику:
   — Напротив этого дома есть гараж, где я, вероятно, найду старые автомобили, которые можно пустить на переплавку. Но гараж закрыт, и я решил узнать у жильцов этого дома, в каком часу он открывается…
   Жандарм становится невольно приветливее, но, судя по всему, хочет быть дисциплинированным до конца:
   — Верю вам, — отвечает он, — но вам следовало бы дождаться возвращения моего начальника…
   — Невозможно! Это невозможно! Я обязательно должен успеть на поезд. Директор «организации Тодта» ожидает моего доклада сегодня же, во второй половине дня. Вы невольно можете стать причиной серьезной неприятности, знаете ли! Отведите меня к вашему офицеру или позвоните ему по телефону!
   Немного поколебавшись, немецкий жандарм решается позвонить капитану Пиле. Он сообщает ему о моем появлении… Из трубки до меня доносится громовое рычание капитана. Мой немец, словно сраженный молнией, резко бледнеет.
   Из трубки слышно:
   — Кретин! Чего вы держите этого человека? Немедленно отпустите его!
   Аламо — он все слышал — приближается к нам и бросает мне одобрительный взгляд… Вместе с жандармом я спускаюсь на первый этаж. Он доходит со мной до парадного, и я спрашиваю:
   — А что здесь происходит? Опять какая-нибудь история с евреями?
   — О нет! Тут дело посерьезнее…
   — Еще серьезнее? Что же тогда?
   — История со шпионами…
   Мое лицо принимает крайне озабоченное выражение, я должен показать ему, как глубоко понимаю всю важность подобной ситуации. Мы расстаемся добрыми друзьями, и я ему говорю:
   — Приедете в Париж, обязательно загляните ко мне. Буду очень рад!..
   Я выхожу на улицу и лишь теперь, уже по-настоящему, осознаю, насколько эта ситуация и впрямь серьезна! Только что нам нанесли очень тяжелый удар. Несколько наших людей угодили в сети абвера.Чем все это кончится? Я смотрю на часы — четверть первого. До чего же быстро все произошло… Вдруг вспоминаю, что условился встретиться со Шпрингером, совсем близко отсюда. Нельзя терять ни минуты, иначе, не дождавшись меня, он скорее всего тоже устремится прямехонько в мышеловку на улице Атребаты. К великому счастью, Шпрингер терпеливо ждет меня. Я быстро рассказываю ему о случившемся и спрашиваю, нет ли при нем компрометирующих документов…
   — Мои карманы полны ими, — отвечает он.
   — А конкретно что у тебя?
   — Планы антверпенского порта!
   — Проклятие! И только-то?!
   Я вспоминаю, что несколькими неделями раньше мой Директор выразил желание получить подробные планы этого порта с обозначением мест, куда могли бы прокрасться подводные лодки. Эти планы Шпрингер каким-то образом сумел раздобыть…
   — Оставаться здесь больше нельзя!Ни секунды! Еще не хватало, чтобы и тебя обыскали…
   Через час встречаюсь с Кентом. Достаточно нескольких слов, и он мгновенно понимает всю серьезность положения. Трое наших арестованы, и хотя все они безоговорочно внушают мне полное доверие, все равно, если они в лапах гестапо, можно ожидать самого худшего. И еще: присутствие у них Риты Арну беспокоит меня особенно сильно: у нее нет тех же причин хранить молчание, какие есть у других. То есть практически я уверен, что она будет говорить. Кента она видела дважды, хорошо знает Шпрингера и кое-что слышала про Венцеля… Кроме того, немцы захватили наши донесения, так почему же им не попробовать раскрыть наш шифр?..
   Необходимы экстренные контрмеры: Кент и Шпрингер должны немедленно покинуть Бельгию, а остальные — уйти в самое глубокое подполье. Бельгийская группа временно консервируется. Другого выхода нет69.
   Надо было действовать предельно быстро… Я поехал на машине в Лилль. Там сел в поезд на Париж. На другой день состоялось совещание с Лео Гроссфогелем и Фернаном Пориолем. Мы решили сформировать особую группу из нескольких абсолютно надежных людей, которые под руководством обоих моих друзей будут следить за развитием событий как в Бельгии, так и во Франции и отражать возможные удары врага. Нам стало очевидно, что с провалом на улице Атребатов период безопасности окончился. Отныне немцы будут денно и нощно выслеживать нас всеми имеющимися в их распоряжении средствами…
   Лео и Фернан уехали в Брюссель и там взяли все в свои руки. Следовало организовать отъезд Кента в Париж, отправить Шпрингера в Лион и дать инструкции Избуцкому, Райхману и Венцелю. Венцель тотчас же сменил квартиру, по возможности запутал следы, изменив свои привычки и прекратив всякий обмен с Центром на два месяца.
   Но больше всего тревожила судьба наших товарищей, содержавшихся в брюссельской тюрьме Сен-Жиль. Лео и Фернан вошли в контакт с надзирателями, участниками движения Сопротивления, и те информировали их о дорогих нам узниках. Выяснилось, что немцы так и не узнали их настоящих имен, что Аламо сидел именно под этой фамилией, Ками — под своим псевдонимом Дэме (Desmet), а Софи Познанска зарегистрирована как Верлинден.
   Так обстояли дела в декабре, после их ареста. Но вот в начале апреля 1942 года наши информаторы сообщают, что немцы уже знают настоящее имя Софи и что Ками-Дэме превратился в Антона Данилова.
   Что же произошло?
   Софи Познанска назвала свои настоящие имя и фамилию, и ничего страшного в этом нет. Осаждаемая немцами, которые забрасывают ее бесконечными вопросами, Софи старается внушить им — разумеется, только для отвода глаз! — что она-де полна «доброй воли и честных намерений». В течение всей ее боевой жизни она фигурировала под каким-то заимствованным именем, неизвестным даже нам, и поэтому в данном случае, назвав себя правильно, она ничем не рисковала. Далее — и этого мы тогда не могли знать — она нарочно утаила от немцев, что родилась в польском городке Калиш, чтобы не навлечь на свою семью возможные репрессии.
   Иное дело Ками — за двадцать лет подполья он сталкивался с немалым количеством соратников по борьбе и, естественно, не желает навлечь на кого-то из них неприятности. Вот почему этот еврей, не являясь подданным какого-либо государства, в ходе одного допроса «с пристрастием» говорит, что он якобы Антон Данилов — лейтенант Советской Армии… Он достаточно хорошо владеет русским, чтобы эта версия могла показаться достоверной. Он заявляет, что в 1941 году был командирован в советское посольство в Виши, где оставался до самого начала войны. Затем, добавляет он, его послали в Брюссель в помощь Аламо. Он утверждает, что не знает никого, кроме тех, кого арестовали вместе с ним. Немцы принимают эту побасенку за чистую монету. Даже через несколько месяцев после его задержания они вполне уважительно отзываются об этом «советском офицере Данилове» (назвать себя в этой обстановке офицером противника — хитрейший ход).
   Гестаповцы подчеркивают, что арестованный держится очень мужественно и… не хочет ничего говорить.
   После эпизода на улице Атребатов наступает некоторое затишье. Рита Арну дала капитану Пипе два адреса. Один из них — адрес активного борца движения Сопротивления по имени Доу, другой — Шпрингера.
   16 декабря, через три дня после обыска на улице Атребатов, в меховой магазин Доу на улице Руаяль входит человек странного вида. Говорит, что послан сюда Большим Шефом и желает повидаться со Шпрингером. Доу, учуяв неладное, просит посетителя зайти еще раз через сорок восемь часов и немедленно сообщает о пришельце Шпрингеру, который со своей стороны, предчувствуя провокацию, советует соблюдать максимальную осторожность.
   По истечении двух суток незнакомец заявляется снова. Доу приглашает его пройти в комнату, смежную с торговым помещением. За стеной притаился один из друзей Доу, готовый вмешаться в любой момент. Шпик достает из кармана револьвер и кладет его около себя. Доу не теряет самообладания и говорит, что ему не удалось свидеться со Шпрингером. Несколько дней спустя он случайно замечает и узнает этого типа в машине, остановившейся рядом, и решает, что это, видимо, гестаповец. Доу едва успевает улизнуть.
   Рита Арну выдала еще один адрес, который тоже мог бы помочь немцам выйти на Шпрингера, а следовательно, оказаться в самом сердце нашей сети. Это адрес Ивонны Кюнстлунгер, его кузины. Она связная между ним и улицей Атребатов. Теперь ищейки из гестапо действуют более искусно: несколько раз посылают к Ивонне плохо замаскированных провокаторов, однако не запугивают ее, не арестовывают, а только пристально следят за ней в надежде, что она невольно сама приведет их к Шпрингеру. Но и эта попытка остается безуспешной…
   Из тюрьмы Сен-Жиль приходят тревожные вести про Аламо. Надзиратели сообщают необычную подробность. Оказывается, его возили в Берлин, а затем через некоторое время вернули обратно, но уже под именем Михаила Макарова.
   Его настоящее имя не знал даже я, оно для меня — открытие, хотя, между прочим, открытие вполне нормальное, ибо по мотивам безопасности всегда действует такое правило: никому не следует знать истинных имен и фамилий своих коллег. Но все-таки, на всякий случай, я решаю уточнить эту деталь и посылаю запрос в Центр. Мне отвечают — все правильно. Тогда я направляю Директору другую радиограмму и в ней информирую о грозящей нам опасности.
   Абвер возобновляет усиленное преследование наших людей, но поначалу идет по ложному следу. Выясняя личность Аламо, офицеры абвера едва не проморгали главное. Примерно в то же время, когда капитан Пипе запеленговал нашу рацию на улице Атребатов, в Северной Франции арестовали группу участников Сопротивления, включая бывшую техническую секретаршу Андре Марта, который в годы гражданской войны в Испании занимал пост одного из секретарей ЦК ФКП. Абвер убежден, что эта группа французов и брюссельские «музыканты» из «Красного оркестра» принадлежат к одной и той же сети бывших бойцов Интернациональных бригад в Испании. Напоминаю читателю, что Аламо тоже сражался там. Свои соображения по этому поводу Пипе посылает в Берлин и предлагает отправить арестованных в концентрационный лагерь. Тут в дело вмешивается Гиринг, с которым в дальнейшем повстречаюсь и я.
   Карл Гиринг имеет титул криминальрата — советника уголовной полиции. К нему-то и попадает донесение капитана Пипе. Гиринг не верит, что былая принадлежность к Интербригадам может служить доказательством контактов между нашими агентами и бойцами Сопротивления в Северной Франции. Однако он вспоминает, что в связи с разгромом одной сети в Чехословакии, где он исполнял свои «функции», агенты противника назвали какого-то советского офицера-летчика, некогда принадлежавшего к Интербригадам.
   Словесный портрет этого пилота, запомнившийся Гирингу, не дает ему покоя. Он сопоставляет это описание с данными об Аламо в донесении Пипе. И наконец, чтобы выяснить этот вопрос, Гиринг садится в самолет и лично привозит Аламо в Берлин, но не отправляет его в тюрьму, а поселяет на две недели в своем доме. Опытный полицейский чиновник, годами боровшийся против коммунизма, Гиринг постепенно обрел определенный психологический нюх. Его сын был летчиком «люфтваффе» и лишился руки. Встретившись с Аламо, тот легко находит с ним общие темы. Покуда они ведут разговоры, Гиринг-отец посещает и допрашивает арестованных агентов чехословацкой сети, стремясь выяснить, знаком ли им Аламо и не служил ли он, так же как и они, в рядах Интербригад. Показывает им фотографию. Их ответы однозначны: да, это действительно он, их бывший товарищ по разведшколе в Москве… Игра проиграна…
   Гиринг добился важного успеха. Он возвращает Аламо обратно в тюрьму Сен-Жиль, где мы с помощью надзирателей находим его, как уже сказано, под фамилией Макаров. Теперь у заплечных дел мастеров есть доказательство участия и роли Аламо в подпольной борьбе. Из этого они заключают, что Софи Познанска и Ками работали с ним. Но им хочется узнать побольше. Они уверены — многое им еще неизвестно. Начинаются пытки…
   В начале лета Аламо и Ками переводятся в форт Бреендонк, где непрерывно подвергаются изуверским пыткам. С несгибаемым мужеством оба упорно молчат, не выдают ни одного имени. По их показаниям не арестовывают никого. Для ищеек абвера следы «Красного оркестра» обрываются в форте Бреендонк.

12. ОШИБКИ ЦЕНТРА

   Я встретился с ним в Париже, и мне показалось, что он совершенно подавлен, сломлен морально. После года напряженной работы последовал разгром бельгийской группы, которой он руководил. Со слезами на глазах он сказал мне:
   — Твое решение послать меня в Марсель правильно, но я уверен — в Москве этого не поймут. Я советский офицер, и, когда я вернусь в Советский Союз, меня заставят расплатиться за провал на улице Атребатов.
   Поскольку Шпрингер и его жена предполагали создать собственную сеть в Лионе, я решился распределить уцелевший остаток бельгийской группы по разным местам. Самым способным товарищам, а именно Избуцкому, Сесе и Райхману, намечалось выделить отдельную рацию и предложить поддерживать связь непосредственно с Центром. В руководстве фирмой «Симэкско» Кента мы решили заменить Назареном Драйи.
   Ответ Москвы на мои предложения не только изумил меня, но и крайне разволновал: мне предписывалось встретиться с капитаном Советской Армии Ефремовым (Бордо) и передать ему остатки бельгийской группы Кента, а также Венцеля и всю его сеть.
   Я не знал, кто такой Ефремов. Впервые встретился с ним в 1942 году в Брюсселе. Он произвел на меня неблагоприятное впечатление. В Бельгии Ефремов жил с 1939 года и до 1942 года ограничивался заботами о маскировке собственного подпольного положения. Химик по образованию, он выдавал себя за финского студента и поступил в Политехническое училище (Эколь политекник). Итоги его разведывательной деятельности весьма незначительны. Ценность информации, передаваемой им по своей рации, равна нулю: чисто любительская работа, я бы даже сказал — карикатура на разведку, какая-то мешанина из сплетен и ложных сведений, подбираемых по ночам в злачных местах, где кутит германская военщина. Опираясь на какие-то крохи информации, он делает крупные «обобщения», давая полную волю фантазии. Бюрократам из Центра было все это неважно: испытанному практику разведки Венцелю, прошедшему сквозь* огонь, воду и медные трубы в условиях подполья, они предпочитают какого-то капитана, у которого за плечами всего лишь трехмесячный курс подготовки в разведшколе71.
   Сдерживая свое беспокойство и гнев и указав Центру на ответственность, которую он на себя берет, я передал Ефремову всю имевшуюся в моем распоряжении информацию. Ветераны нашего дела — Венцель, Избуцкий и Райхман — сильно расстроились по этому поводу. «Подчиняться такому дураку! Да ведь из-за него мы все погорим!» — воскликнул Райхман, узнав эту новость. Мне пришлось их уговорить — каждого в отдельности — смириться с этим решением по соображениям дисциплины. Но чтобы Центр знал точно, каково мое мнение, я в апреле отправил в Москву докладную, в которой беспощадно раскритиковал полученные нами указания. Через два месяца из Москвы пришел ответ. В нем говорилось, что, пересмотрев вопрос «заново, руководство присоединяется к моей точке зрения и просит меня расформировать остатки бельгийской группы.
   Слишком поздно! В июле 1942 года Ефремова арестовывают… Не имея опыта, он, словно слепой, попадается в расставленную ловушку. В апреле, когда я приехал в Брюссель для разговора с Ефремовым, Райхман рассказал мне о случайной встрече с бельгийским полицейским инспектором Матье, который в 1940 году вел следствие по его делу о подделке документов. Матье доверительно сообщил Райхману, что якобы участвует в движении Сопротивления, и, полагая, что Райхман работает для какой-то подпольной сети, предложил свои услуги. В частности, предложил свои услуги в снабжении подпольщиков подлинными удостоверениями личности.
   Этот Матье не внушал мне никакого доверия, и я приказал Райхману прервать с ним всякие отношения. Ефремов же считал вполне естественным, что ему приносят новенькие удостоверения личности, так сказать, на серебряном блюдечке. В мое отсутствие он нарушил инструкции, и когда Матье предложил ему спрятать в квартире радиопередатчик, Ефремов с готовностью согласился и тут же, в избытке доверчивости, вручил инспектору свою фотографию, попросив изготовить для себя удостоверение личности. Оба договариваются о встрече близ Обсерватории, но Матье прибывает туда не один: вместе с ним в черных «ситроенах» приехали мужчины в макинтошах…
   Избуцкий очертя голову мчится в Париж, торопится рассказать нам об аресте Ефремова. Лео Гроссфогель едет в Брюссель, чтобы следить на месте за развитием событий… Трое суток спустя Ефремов, свободный, как птица в полете, появляется снова, но уже в сопровождении какого-то «друга»… Своей консьержке он говорит, будто бельгийская полиция вызывала его для проверки личности и что теперь-де все уладилось.
   И в самом деле — все «уладилось»… В последующие дни немцы забирают Сесе, Избуцкого и Мориса Пеппера (последний осуществлял связь с Голландией). 17 августа Пеппер под пыткой признает свои контакты с начальником голландской группы Винтеринком, которого, равно как и супругов Хильболлинг, немедленно арестовывают. Вне поля зрения немцев остаются девять членов этой группы и два тайных радиопередатчика. Ефремов также выдал еще неизвестные гестапо общие сведения о фирмах «Симэкс» и «Симэкско», не вдаваясь в подробности, которые он, впрочем, и не знал. Но с этого дня вся деятельность обеих фирм ставится под тайное наблюдение.
   Когда капитану Пипе сообщают адрес «Симэкско», он делает большие глаза. Да и не разыгрывают ли его? Да ведь в этом же самом здании он сам снял рабочие помещения! А когда Ефремов описывает ему Большого Шефа («Le Grande Chef»), он хлопает себя по лбу:
   — Господи, да я же встретил его на лестнице и даже приветствовал его, снял перед ним шляпу!
   Ефремова не пытают, он и без того говорит. Гестаповцы ловко играют на его националистических чувствах и задевают старую-престарую струну — антисемитизм.
   — Как это ты, украинец, и вдруг работаешь под началом еврея! Они грозят ему репрессиями по отношению к его семье, потому устраивают ему «туристскую» поездку в Германию, чтобы он воочию убедился в достижениях великого рейха…
   Короче, Ефремов полностью «раскололся». По его милости арестовано более тридцати людей, целые семейства. По численности это вдвое больше бельгийской группы.
   В конце августа Ефремов встречает Жермену Шнайдер, работавшую с Венцелем, и раскрывает перед ней всю подноготную своей игры. Рассказывает, что был арестован, что немцы знают абсолютно все, и поэтому он решил спасать свою шкуру. Он предлагает Жермене работать с ним. Он объясняет ей:
   — Ты пойми — Отто всегда выпутается, а расхлебывать все придется нам. Значит, лучшее для нас — это перейти к немцам и спасти то, что можно спасти…
   Жермена просит дать ей подумать до завтра и спешит в Париж — известить меня. Я сразу же командирую ее в Лион. Обнаружив ее исчезновение, немцы арестовывают ее мужа, Франца Шнайдера, и двух сестер Жермены.
   Шнайдеры, швейцарцы по национальности, более двадцати лет работали в Коминтерне. Выполняя функции связных, курьеров и «почтовых ящиков», Франц и Жермена Шнайдер были знакомы со множеством европейских коммунистов. До войны их дом в Брюсселе служил тайной квартирой и «перевалочным пунктом» для проезжавших через Бельгию крупных партийных руководителей. Здесь останавливались Морис Торез и Жак Дюкло. Оба они были тесно связаны с коминтерновскими «старичками», в частности с Гарри Робинсоном и его бывшей женой Кларой Шаббель, исполнявшей функции курьера между Берлином и Венцелем.
   Франц Шнайдер не числился в активе «Красного оркестра», но благодаря своим давним контактам был в курсе множества важных дел. Не выдержав пыток, он выдал Гриотто — радиста Робинсона.
   С этого дня Робинсон живет в режиме так называемой «охраняемой свободы».
   Без промедлений я извещаю обо всем Центр, но получаю от него прямо-таки ошеломляющий ответ: «Отто, вы абсолютно ошибаетесь. Мы знаем, что Ефремов был арестован бельгийской полицией для проверки документов, но все прошло хорошо. Между прочим, Ефремов продолжает посылать нам очень важные материалы, которые, после самой строгой проверки, оказались первоклассными».
   В Центре даже не задумались, почему это Ефремов внезапно совершает столько геройских подвигов! Вот тут-то и пошла дезинформация… Мой Директор, вероятно, считал, что список арестованных лиц неполон. В начале сентября он попросил меня съездить в Брюссель и переговорить с Ефремовым… Наша группа наблюдения, высланная на место встречи, констатировала: во всех близрасположенных кафе торчат посетители, которых происходящее на улице занимает куда больше, чем содержимое их рюмок. Кроме того, во всех направлениях, удаляясь и возвращаясь, кружились в своеобразном и тревожном «танце» черные, переднеприводные «ситроены».
   В это самое время Венцель, выказывая недюжинную храбрость, поглядывая на лежащий наготове револьвер и на особое химическое соединение, способное в считанные секунды уничтожить сразу все донесения, продолжал передавать шифрованный текст. Обнаруженный службой радиопеленгации, его дом оказывается глубокой ночью в окружении. Венцель бежит по крышам, отстреливаясь от преследователей. Сотни людей, разбуженные стрельбой, глядят вслед силуэту беглеца. Он исчезает в соседнем здании. Наконец немцы находят его в подвале… Знаю, что в германских архивах Венцель будет представлен как предатель, якобы согласившийся сотрудничать с врагом. Но это грубейшая клевета, рассчитанная на дискредитацию старого, заслуженного коммуниста, друга Эрнста Тельмана! Что же до подлинных фактов, то, как мы увидим дальше, они были совсем иными.
   В последние дни января 1942 года наша группа наблюдения устанавливает, что слежка за виллой на улице Атребатов прекращена. Я немедленно отряжаю туда двух товарищей, снабженных документами гестапо. Им поручается принести книги, оставшиеся, как я надеюсь, в комнате Софи Познанской. Эти книги представляют для нас особый интерес: ключ для зашифровки донесений основан на тексте одного из этих изданий.
   Знает об этом и доктор Фаук, начальник немецкой службы расшифровки. Он обращается в брюссельскую штаб-квартиру гестапо и просит передать ему указанные книги, конфискованные, как он и полагает, при обыске. Гестапо отвечает, что данными книгами оно не занималось, больше того — у нее их вообще нет. Тогда Фаук, не желая так быстро сдаться, распоряжается еще раз допросить Риту Арну, и та действительно вспоминает пять названий книг, лежавших на столе в комнате Софи.
   При поиске «ключевой» книги у доктора Фаука есть только одна зацепка — слово «Проктор», которое ему удалось расшифровать в итоге крайне сложных расчетов и тщательного исследования наполовину сгоревшего листка с донесением. В первых четырех книгах слово «Проктор» не встречается. Пятая книга под названием «Тайна профессора Вольмана» куда-то запропастилась, и найти ее невозможно… После долгих хождений по букинистам капитан Карл фон Ведель 17 мая 1942 года наконец-то находит экземпляр этого произведения. И тогда доктор Фаук приступает к прочтению ста двадцати радиограмм, зашифрованных этим кодом, то ест всего, что германским радиостанциям подслушивания удалось перехватить с июня 1941 года.
   14 июля 1942 года шифровальщики, действующие под началом Фаука, выявили открытый текст следующей шифровки: «KLS из R. Т. X. 1010. — 1725.99 wds. gbt. от ДИРЕКТОРА КЕНТУ. ЛИЧНО.
   Немедленно отправляйтесь Берлин трем указанным адресам и выясните причины перебоев радиосвязи. Если перебои возобновятся, займитесь радиопередачами лично. Работа трех берлинских групп и передача сведений имеют огромное значение. Адреса: Нойвестенд, Альтенбургер аллее 19, четвертый этаж справа, Коро. — Шарлоттенбург, Фредерицияштрассе 26-а, третий этаж слева, Вольф. — Фриденау, Кайзерштрассе 18, пятый этаж слева, Бауэр. Здесь напомните «Уленшпигеля». Пропуск: «Директор». Ждем сообщения до 20 октября. Новый план (повторяем новый) касается всех трех станций gbt аг KLS из R. Т. X.»
   Сколь бы неправдоподобным это ни показалось, но мой Директор действительно передал по радио адреса трех ответственных руководителей берлинской группы, а именно Шульце-Бойзена, Ар-вида Харнака и Кукхофа! Признаюсь, эта неосторожность просто очень напугала меня… Я знал: неуязвимых шифров не бывает, как бы искусно они не были составлены. Если немцам удастся подобрать ключ к нашему шифру, думал я, то они запросто прочитают эти адреса! 14 июля 1942 года то, чего я опасался больше всего, стало свершившимся фактом.
   Гестаповцы не торопятся использовать этот поистине роскошный подарок. Отнюдь. Не спеша, они расставляют мышеловки, устанавливают слежку за кем надо, налаживают регулярное подслушивание телефонных разговоров.
   А тут грянула новая беда: один из агентов берлинской сети, Хорст Хайльман, хотя он и работает в аппарате доктора Фаука, узнает об этой действительно решающей по своему значению радиограмме с адресами только 29 августа — без малого через полтора месяца после ее расшифровки. Не теряя ни минуты, он звонит Шульце-Бойзену, но того нет в Берлине. Тогда он оставляет у него дома записку с просьбой срочно позвонить ему, Хайльману. Рано утром 30 августа Шульце-Бойзен звонит, но трубку снимает сам Фаук, случайно оказавшийся в кабинете Хайльмана.
   Из трубки слышится:
   — У телефона Щульце-Бойзен…
   Фауку сначала кажется, что тут какая-то провокация, но для порядка он, не мешкая, информирует гестапо. Шульце-Бойзена арестовывают в тот же день. Начиная с 30 августа в течение трех-четырех недель в тюрьме оказываются шестьдесят членов берлинской группы. К концу октября число арестованных достигает стал тридцати с лишним. В начале 1943 года в застенки гестапо брошено уже сто пятьдесят человек. Многие из них не имеют никакого отношения к «Красному оркестру».
   После провала на улице Атребатов список арестованных продолжает пополняться новыми и новыми именами.

13. ЗОНДЕРКОМАНДА ИДЕТ ПО НАШИМ СЛЕДАМ

   Операция против группы на улице Атребатов проводилась абвером. Чтобы сделать борьбу против «Красного оркестра» во Франции и в Бельгии более эффективной, в июле 1942 года создается специальное подразделение — «Зондеркомандо Роте Капелле», которую возглавляет Карл Гиринг, отличившийся своим тонким нюхом при выслеживании Аламо. Он командует группой отборных эсэсовцев, специально натасканных для тайной войны. Во главе парижской группы — Генрих Райзер. Мюллер — начальник гестапо — осуществляет общее руководство операциями, а окончательная ответственность за них возложена лично на Гиммлера и Бормана.
   В начале октября 1942 года зондеркоманда прибывает в Париж и размещается на пятом этаже одного из домов на улице де Соссэ — в бывшей штаб-квартире французской «Сюртэ Женераль».
   Начинается борьба с французской группой «Красного оркестра»… Эта группа уже потерпела одно поражение, но Гиринг не знает о нем. 9 июня 1942 года на одной из вилл города Мезон-Лафит супруги-радисты Мира и Герш Сокол, едва закончив очередную передачу, были застигнуты врасплох. Их арест произошел совершенно случайно: во время злополучного радиосеанса машина, оснащенная пеленгатором и приемно-передаточным разговорным устройством, патрулируя одно из западных предместий Парижа, засекла рацию супругов, быстро уточнила ее местоположение, и немцы ворвались в дом-Гестапо не сразу догадалось о принадлежности этой рации к «Красному оркестру». Самодельную аппаратуру смастерил Фернан Пориоль. Ее мощности не хватило для прямых передач на Москву. Поэтому донесения радировались в Лондон и уж оттуда передавались в Москву. Из этого немцы заключили, что Сокол и его жена работают на англичан.
   Об аресте обоих супругов нам сообщил немедленно Фернан Пориоль, следивший за их передачами по другому аппарату, сразу заметивший внезапное прекращение сигналов. Я тут же послал в Мезон-Лафит человека, который подтвердил факт ареста. Тогдамы убрали из их парижской квартиры все лишнее, и явившиеся туда гестаповцы ни к чему не могли придраться. Еще в день ареста Миры и Герша Сокол я командировал шифровальщицу Веру Аккерман в Марсель и предостерег об опасности Спааков, близких друзей арестованных. Супруги Сокол, несмотря на жуткие пытки, вели себя как истинные герои, не выдали ни одного имени.
   Гиринг ничего не знал о роли этой семейной пары в делах «Красного оркестра», однако расшифровка радиограмм, произведенная слугой доктора Фаука в Берлине, и признания нескольких коммунистов, арестованных в Бельгии, дали ему обильную дополнительную информацию. Зверски истязуемый Райхман «раскололся» узнав о предательстве Ефремова, и вместе со своей возлюбленной Мальвиной Грубер переметнулся на сторону гестапо. Благодари им обоим у Гиринга сложилось достаточно ясное представление о нашей французской группе. Перво-наперво он попробовал завлечь меня в западню. Мадам Лихониной, представительнице фирмы «Симэкс» при «организации Тодта», было решено предложить чрезвычайно соблазнительное дельце с промышленными алмазами, но при условии, чтобы в переговорах участвовал лично месье Жильбер.
   Вскоре назначается первая встреча в Брюсселе.На ней агенты зондеркоманды довольно глупо объявляют Лихониной, что я «советский агент». Но тут они явно недооценили такой фактор, как русский патриотизм…
   Когда я встретился с ней, она мне тотчас же заявила:
   — Да, я убежденная антикоммунистка. Но я прежде всего русская и не желаю выдавать вас гестапо!
   Я ее успокаиваю и советую сказать немцам, что из-за «внезапного недомогания» я не смогу явиться на следующую встречу.
   После этой неудачи Гиринг натравливает на меня Райхмана. Тот шныряет по каким-то адресам и почтовым ящикам, которые узнал во время краткого пребывания в Париже после дела на улице Атребатов но повсюду, как говорят, «тянет пустышку» — все двери перед ним закрыты. Зондеркоманда топчется на месте. Гирингу известно что нервный центр «Красного оркестра» находится в Париже. Ему уже удалось посадить за решетку немало наших активистов, и все-таки дело у него не сдвигается с мертвой точки.
   Надо сказать, что Кент вполне мог бы улизнуть у немцев из-под носа. Еще в августе я дал ему указание выехать в Алжир, но он не последовал ему. А ведь для него именно это и было бы самым простым и легким выходом из положения: Жюль Жаспар, директор марсельского филиала «Симэкс» — близкий друг генерала Катру, губернатора Алжира. Но деморализованный Кент неспособен ни рассуждать, ни действовать. Он чувствует приближение опасности: оккупация свободной зоны — теперь уже вопрос нескольких недель…
   — Не могу я уехать в Алжир, — говорит он мне. — Оттуда меня отзовут в Москву, и там заставят расплатиться за разгром бельгийской группы.
   — В таком случае что же ты собираешься делать?
   — Если меня арестуют, буду подыгрывать немцам, постараюсь узнать их цели…
   — Этого делать никак нельзя! Прежде чем затевать подобную игру, надо известить Центр. Но этого ты не сможешь сделать, более того — немцы вытянутиз тебя шифр, и уж если кто кого и обыграет, то не тыих, а они тебя…
   Я знаю, что не убедил его. В ответ на мое предложение укрыться в Швейцарии он мне говорит, что его подруга, с которой он ни за что не хочет расстаться, ожидает получения паспорта. И назавтра же после оккупации Южной зоны ловушка захлопывается. Зондеркоманда не теряла времени!..
   На первом же допросе Кент заговорил. Гестаповцам было достаточно пригрозить ему разлукой с Маргарет. Кент знает, какое место в нашей сети занимают фирмы «Симэкс» и «Симэкско», знает, как важна роль Альфреда Корбена.
   17 ноября встречаюсь с Корбеном:
   — Вам грозит опасность, Альфред, надо уезжать, — говорю я ему.
   — Почему вы так думаете? Единственный, кто мог бы меня скомпрометировать, это Кент. Но он советский офицер, а советские офицеры не предают, разве я не прав?
   — Альфред, вы великий реалист в делах, но в остальном видите слишком многое с позиций идеалиста. Вы не знаете, на что способно гестапо. Поскорее убирайтесь! В Швейцарию! С семьей!
   — Немыслимо! Моя жена не знает ничего о моей деятельности и ни за что не расстанется со своей квартирой!
   19 ноября 1942 года люди из зондеркоманды прибыли в контору фирмы «Симэкс» и арестовали ее главных руководителей — Альфреда Корбена, Сюзанну Куант, Владимира Келлера, мадам Миньон…
   Лео Гроссфогель, Гилель Кац и я переезжаем в парижское предместье Антоии и прячемся там на одной вилле, адрес которой известен только нам. Поспешно подводим итоги и видим, что они отнюдь не блестящи (за Брюсселем, Амстердамом, Берлином, Марселем на очереди Париж…). Единодушно принимается решение поставить во главу угла вопросы безопасности: те из пятидесяти членов французской группы «Красного оркестра», кто еще на свободе, получают наши инструкции. С Мишелем, представителем ФКП, устанавливается новый код для назначения встреч. Лео Гроссфогель принимает такую же меру перестраховки в отношении Фернана Пориоля.
   Но наши действия влекут за собой еще более тяжкое последствие: ЦЕНТР ЯВНО УТРАТИЛ К НАМ ДОВЕРИЕ. Мы в этом убеждаемся вот почему: на все наши донесения об арестах он нам отвечает: «…Вы ошибаетесь, передачи продолжаются, и мы получаем замечательный материал…»
   Центр прав — передачи и в самом деле продолжаются: Фернан Пориоль перехватывает донесения, посылаемые рацией Ефремова, а также из Голландии, из Берлина. Если передавать открытым текстом, то это означает, что зондеркоманда не хочет извещать Центр про аресты и поэтому создает видимость продолжения деятельности «Красного оркестра». С какой целью? Этого мы пока еще не можем объяснить… Кого-то из арестованных радистов заставляют передавать ложную информацию для обмана противника. Такое вполне возможно и диктуется самой логикой тайной войны. Но казалось немыслимым, чтобы рации, захваченные немцами, передавали Москве первоклассный материал и, таким образом, точно информировали ее.
   Эта абсолютно новая тактика, возможно, применялась для маскировки какого-то весьма крупномасштабного маневра, смысл которого мы пока что разгадать не могли. Поэтому надо было как-то разобраться, какие же побудительные причины могут здесь действовать, и любой ценой, каковы бы ни были обстоятельства, сорвать замысел врага. Допуская возможность нашего ареста, мы заранее готовились создать видимость сотрудничества, чтобы поглубже внедриться в среду противника.
   Надо было попробовать точно доложить нашему Директору ход событий. 22 ноября 1942 года я послал ему радиограмму с подробностями и одновременно написал обо всем Жаку Дюкло, чтобы и он был в курсе. После этого мы сочли нужным исчезнуть на время. Вот именно исчезнуть — точнее не скажешь. В городке Руайя, близ Клермон-Феррана, я подготовил свое собственное погребение. Свидетельство о смерти и надгробная доска заготовлены заблаговременно. Через несколько дней Жан Жильбер умрет… Было предусмотрено, что я покину Париж 27 ноября, Кац через три-четыре дня последует за мной. Лео, как только получит свое новое удостоверение личности, отправится на Юг Франции и скроется там.
   До отъезда я звоню доктору Мальпляту, хирургу-дантисту, который должен поставить мне две коронки. Я прошу его принять меня раньше назначенного срока. Как раз 24 ноября у него остается немного свободного времени, и он предлагает мне прийти в четырнадцать часов.

14. «ИТАК, МЕСЬЕ ОТТО…»

   Завтракаю с Кацем, Почти не разговариваем. Ситуация не побуждает ни к пространным разговорам, ни тем более к излияниям чувств. Мы условились встретиться около шестнадцати часов, после моего визита к дантисту. Затем я пойду к Джорджи де Винтер, чтобы проститься с ней. Наконец, вечером состоится моя последняя встреча с Лео. Ночью сяду в поезд на Руайя.
   В сопровождении Каца я иду к доктору Мальпляту, в его стоматологический кабинет на улице Риволи, но вскоре Кац отстает и следует за мною в нескольких десятках метров — такой метод пешего передвижения мы разработали с учетом риска ареста. Ровно в четырнадцать часов подхожу к нужному мне дому. Быстро смотрю по сторонам: можно идти — не видно ни подозрительных людей, ни стоящих автомобилей. Поднимаюсь по лестнице, звоню, и сам доктор открывает мне. Это меня удивляет: обычно дверь открывает его помощник. И еще одна странная подробность — приемная пуста. Ни одного ожидающего, а так в ней всегда полно пациентов. Доктор Мальплят лично сопровождает меня в свой зубоврачебный кабинет. Я смотрю на него. Он бледен и, кажется, растерян, его руки дрожат…
   Я спрашиваю:
   — Что с вами? Плохо себя чувствуете?
   Он неразборчиво произносит несколько слов, затем подталкивает меня к креслу. Я усаживаюсь, по его просьбе откидываю голову на подголовник. Он берет в руки какой-то инструмент, подносит его к моим губам, и в это мгновение я слышу позади шум. Слишком поздно! По всем этим необычным подробностям я, конечно, просто обязан был почуять неладное и смыться. Но теперь уже слишком поздно…
   — Hande hoch, — рявкает кто-то над моей головой. С момента моего входа в кабинет не прошло и минуты. Пообе стороны от меня стоят два парня с пистолетами в руках… Они так же бледны, как и дантист, тоже дрожат, тоже выглядят неуверенными в себе… В общем — та еще сценка!
   После немногих секунд волнения (не скажу, что я волновался больше, чем они) хладнокровие возвращается ко мне, кровь снова приливает к лицу. Медленно поднимаю руки.
   — Я не вооружен, — спокойно произношу я.
   Это их, видимо, успокаивает… Тут появляется третий парень и быстро становится у окна, вероятно, на случай, если я вздумаю выброситься на мостовую.
   Я встаю, меня обыскивают и надевают наручники. В их взглядах я читаю недоуменное удивление. Заговори они в эту минуту, то скорее всего я бы услышал: «Но вы ведь действительно безоружны. Вас даже не сопровождает телохранитель…» Они все еще не могут поверить, что все произошло так быстро и просто.
   Доктор Мальплят подходит ко мне. Похоже, он один еще не сумел взять себя в руки. Дрожащим голосом он обращается ко мне:
   — Месье Жильбер, уверяю вас — я тут ни при чем!
   Он не солгал, о чем я узнаю позже.
   Ну а пока что приходится смотреть правде в глаза: я в руках гестапо. Сознавать это очень горестно, но нельзя падать духом. И у меня предчувствие: партия между мною и ими еще не доиграна…
   После ареста служащих «Симэкс» гестапо круглосуточно допрашивало их, применяя пытки первой и второй степени. Заключенным задается один-единственный вопрос: «Где Жильбер?» Это знает только Корбен, но он меня не выдает. Нам неизвестно, что в это же время мадам Корбен и ее дочь находятся в своей квартире под присмотром Лафона и его банды — французских подручных гестапо. Полагая, что я еще ничего не знаю про арест Корбена, они поджидают меня в его доме и держат его жену и дочь в качестве заложников.
   23 ноября из Брюсселя прибывают Гиринг и капитан Пиле как представитель абвера. Оба очень злятся на Эриха Юнга, одного из членов зондеркоманды, самочинно проявившего инициативу вторжения в контору фирмы «Симэкс». Гиринг предпочел бы — и это вполне понятно — поставить персонал фирмы под контроль и слежку, ибо именно это давало наибольшие шансы выйти на меня.
   Вечером Гиринг распоряжается доставить в тюрьму Френ жену, дочь и брата Корбена. Утром 24-го Гиринг лично допрашивает мадам Корбен. Очень спокойно он объявляет ей, что, если в ближайшие часы она не укажет ему мое местонахождение, Альфред Корбен будет расстрелян у нее на глазах, а остальные члены семьи отправятся в концентрационный лагерь. Страшное средство давления! Бедная женщина в отчаянии. Вдруг она вспоминает одну подробность: однажды в начале лета, страдая зубной болью, я попросил ее дать мне адрес какого-нибудь дантиста. «А вы пошли бы к нашему зубнику, к доктору Мальпляту», — посоветовала она…
   Эту информацию мадам Корбен дает Гирингу 24 ноября, примерно в одиннадцать часов утра. Я считаю, что, поступив таким образом, она не совершила никакого предательства. Она не могла подозревать, что ставит меня под угрозу, ибо несколькими неделями раньше она меня как-то спросила про мои зубы, а я ей ответил, что лечение окончилось и мне уже незачем посещать доктора Мальплята. То есть она повела себя, как всякий агент-разведчик, знающий свое дело: дать противнику правдивую, но бесполезную информацию и утаить от него то, что существенно…
   Во время этого допроса Корбен находится в соседнем помещении. Дверь приоткрыта, и он слышит все. Воображаю, как он обрадовался, когда его жена так ловко кинула кость гестаповским псам…
   Гиринг и. Пипе сразу берут след… В одиннадцать тридцать они уже в кабинете дантиста. Доктора Мальплята нет на месте, он в госпитале, говорит им его помощник. Они приказывают ему немедленно позвонить своему шефу и попросить его срочно вернуться к себе. Доктор, обеспокоенный плохим состоянием здоровья своего отца, живущего этажом ниже, не заставляет себя долго упрашивать. Оба гестаповца встречают его и требуют зачитать им список всех пациентов. Он принимается листать блокнот и поименно называет своих больных. Фамилии Жильбер в списке нет. Гиринг начинает проверять этот перечень лично, но вдруг доктор Мальплят вспоминает: пациент, назначенный на четырнадцать часов, отменил свой визит, а вместо него должен явиться месье Жильбер…
   Гиринг и Пипе прекрасно понимают, что никогда еще у них не было таких шансов схватить меня. Им хочется действовать возможно быстрей, и они просят Мальплята описать этого пациента. Это бельгийский промышленник, уточняет доктор, который первоначально был назначен на 27-е, но в последнюю минуту попросил принять его раньше. Они ничего не говорят, только перед уходом советуют:
   — Не покидайте ваш кабинет… Уже около половины первого Гиринг и Пипе прикидывают, сколько остается времени. Развернуть крупную операцию нельзя — слишком поздно. Поэтому они решают произвести арест собственными силами. В половине второго они возвращаются к доктору Мальпляту и предупреждают его:
   — Мы арестуем Жильбера у вас. Ведите себя точно так же, как обычно. Усадите его в кресло и запрокиньте ему голову…
   О последующем читатель уже знает… Моя свобода зависела только от этой детали. Жизнь вообще зависит от непредвиденных случайностей, но разведчик должен уметь предвидеть непредсказуемое. Вот о чем я размышляю, когда Гиринг и Пипе ведут меня к машине. Мы трогаемся и после минуты молчания я говорю Гирингу:
   — А вам везет. Если бы вы не арестовали меня сегодня, то могли бы безуспешно искать меня до конца войны…
   — Я вполне удовлетворен, — радостно отвечает он. — Вот уже два года как мы идем по вашим следам во всех странах, оккупированных Германией…
   Машина быстро мчится, и вот мы уже на улице де Соссэ. Они отводят меня на пятый этаж, где размещена канцелярия зондерко-манды. Вскоре начинаются всеобщие «смотрины». Новость быстро разнеслась, и теперь все чины приходят поглазеть на редкого зверя. Какой-то рослый, жирный тип с рожей пьянчуги, посмотрев на меня, восклицает:
   — Наконец-то он у нас, этот медведь из СССР!73 Это Бемельбург — начальник парижского гестапо. Гиринг исчез. Через час он возвращается, сияющий и счастливый: ему удалось доложить по телефону самим Гитлеру и Гиммлеру об аресте Большого Шефа. По крайней мере, так он говорит. Затем продолжает:
   — Гиммлер очень доволен. Он сказал: «Теперь будьте особенно внимательны. Самое лучшее — связать ему руки и ноги и бросить в яму. А то ведь никогда не знаешь, что может случиться!..»
   В конце дня они ведут меня вниз, на улицу, предварительно убедившись, что никто меня не увидит. Нас ожидают машины. Мои руки связаны. Меня сопровождают три гестаповца. Мы пускаемся в путь, одна машина следует впереди моей, другая — позади. После поворота на авеню ле Мэн я понимаю, что мы едем в тюрьму Френ. Подъехав к ней, ждем полчаса — это чтобы очистить тюремные коридоры от всех. Видимо, факт моего задержания решено держать в секрете. Наконец мы идем к особому отсеку, где содержатся мои товарищи по «Красному оркестру». Нигде ни одной души.
   Меня вталкивают в камеру. Замок двери защелкивается. Я оглядываюсь. Хорошо знакомая обстановка: столик, матрас, набитый соломой, оконце под потолком.
   Пытаюсь подвести какой-то итог. Неотступно сверлит тревожная мысль — что с моими друзьями? Прежде всего мысль о Каце. С ним мы условились на шестнадцать часов. Он должен был подождать, но мы договорились, что если я не появлюсь, то пусть позвонит дантисту. Впоследствии я узнал, что по приказу гестаповцев доктор ответил ему: «Месье Жильбер не приходил…» Плохо придумали — ведь Кац видел, как я вошел в дом доктора Маль-плята. Покуда в ожидании меня он бродил по улице Риволи, гестапо проникло в его квартиру.
   А Джорджи?.. Только благодаря какому-то чуду ей удается уйти от людей Гиринга. Около восемнадцати часов, видя, что, вопреки договоренности, меня нет, она решается пойти к Кацу. В парадном консьержка предостерегает ее — в квартире гестапо! Джорджи мгновенно скрывается…
   Весь этот день 24 ноября я торчу в камере. Уходит час за часом, но обо мне словно совсем забыли. Странная ситуация. Обычно (а мне тюремный «ритуал» достаточно хорошо знаком), когда попадаешь в места подобного рода, нужно выполнить некоторые формальности, сообщить фамилию, имя. Кроме того, тебя обыскивают, заставляют раздеться…
   В голове роятся мрачные мысли. «А что если Гирингу уже удалось заручиться доверием московского Центра? Тогда я ему больше не нужен… Больше того, если „оркестр“ противника — так сказать „коричневый оркестр“ — функционирует как следует, то, арестовав меня, они рискуют навредить самим себе. Поэтому гестапо может прикончить месье Жильбера и продолжать дурачить Москву до самого конца войны…»
   И все-таки мысль, что я доживаю, быть может, последние мгновения моей жизни, не помешала мне уснуть.
   Однако спал я недолго… Дверь резко распахнулась, камера озарилась ярким светом и я услышал громкую команду: «Aufsteheni74 Едем!»
   Что ж, едем так едем! И снова пустынные коридоры. У тротуара те же три машины, что и днем. И опять поездка. Через несколько минут наша машина останавливается. Кругом — кромешная тьма. Местонахождение определить невозможно. Мои сопровождающие выходят, мелькают едва различимые тени. Шепотом произносятся непонятные мне слова. И тут мне становится ясно, что путешествие мое подошло к концу. Дверца машины осталась открытой, кругом мрак, может, попробовать убежать. Шансы, конечно, минимальные. Но по крайней мере я заставлю их преследовать меня, стрелять. Я умру, борясь. Эта попытка к бегству будет моим последним рывком, единственным оставшимся мне способом выразить свое «нет»! Я колеблюсь несколько секунд. Слишком поздно! Мои господа конвоиры вновь садятся в машину, кто-то сердито восклицает:
   — Первая машина сбилась с дороги! Надо же быть таким идиотом! Тоже мне шофер!
   Через двадцать минут мы на улице де Соссэ. Снова меня отводят на пятый этаж. И вдруг неожиданная любезность: с меня снимают наручники. Один из чинов зондеркоманды, словно метрдотель, извиняющийся за нерадивое обслуживание, подходит ко мне и церемонно заявляет:
   — Извините нас, что мы не подали вам обед в тюрьме Френ, месье Жильбер, но мы не хотели, чтобы тамошняя администрация узнала о вашем визите.
   Об этом я уже и сам подумал…
   Меня вводят в просторную комнату, где за столом сидят семь человек. Троих я знаю. Среди четырех остальных, о которых мне сообщают, что они специально приехали из Берлина, я узнаю начальника гестапо Мюллера. Гиринг сидит в середине и как бы председательствует. Мне предлагают сесть за небольшой отдельный столик. Если бы еще традиционный графин с водой и стакан, у меня было бы полное впечатление присутствия в конференц-зале.
   — Может, после такого трудного дня вы желаете выпить чашку кофе, — предлагает мне Гиринг.
   Я охотно соглашаюсь. Горячий кофе подкрепляет мои силы. Теперь Гиринг поднимается и нарочито громко обращается ко мне по-немецки:
   — Итак, господин Отто, в качестве резидента советской разведки в странах, оккупированных Германией, вы сослужили большую службу вашемуДиректору. С этим нельзя не согласиться. Но теперь вам нужно перевернуть страницу. Вы проиграли и, думается, знаете, что вас ожидает. Однако слушайте меня внимательно. Можно умереть, так сказать, двояко: в первом случае вы будете расстреляны как враг третьего рейха, но, кроме того, мы можем сделать и так, чтобы вас расстреляли в Москве как предателя!
   — Господин Гиринг…
   — Почему вы называете меня «господин Гиринг»? — прерывает он меня. — Вы знаете мое имя?
   — А как вы думали? Неужели вы допускаете мысль, что нам неизвестны имена всех членов зондеркоманды или что мы не знаем всего, что происходит у вас? Вам было угодно заметить, что у меня есть некоторая практика в делах разведки. В подтверждение правильности ваших слов я дал вам небольшое доказательство… После небольшой паузы хочу убедиться в эффекте моих слов — я добавляю:
   — Итак, господин Гиринг, в какой уже раз вы рассказываете эту историю про «двоякую» смерть?
   Коллеги Гиринга дружно рассмеялись. В этой странной конфронтации я, несомненно, выиграл одно очко. Затем продолжаю:
   — …Что касается меня, — продолжаю я, — то могу вам ответить. Конечно, я знаю, что меня ждет, и готов к этому. Ну а насчет символического расстрела, на который вы намекаете, скажу вам честно — на него мне наплевать! Что бы вы ни делали, но раньше или позже правду узнают. Для меня имеет значение только моя совесть. Гиринг меняет тему:
   — Вы знаете, где находится Кент? Тут настает моя очередь расхохотаться:
   — И вы и я хорошо знаем, что 12 ноября он был арестован в Марселе. Мне неизвестно, в какую тюрьму вы его упрятали, но операция, которую Бемельбург провел совместно с французскими полицейскими, хорошо известна всем и каждому.
   Они слегка опешили и наперебой спрашивают меня:
   — Кто вам сказал?.. Откуда вы знаете?.. Почему вы так говорите?
   — Жаль, что вы не читаете французскую прессу, — отвечаю я. — 14 ноября одна марсельская газета сообщила на видном месте крупным шрифтом об аресте группы советских агентов. И, повторяю, эту операцию вы провели при содействии французских полицейских. Но разве вы так уж уверены в их преданности и думаете, что они никому ничего не говорят?
   Моя последняя ремарка тщательно продумана. Почему бы не посеять недоверие к их французским пособникам? Вообще говоря, нас пугало сотрудничество ажанов с германской полицией. Во многих случаях гестапо не добилось бы никаких успехов без консультации французской полиции. Картотеки, заведенные еще до войны на левых активистов, особенно на лиц, лишившихся родины, принесли немцам немалую пользу. В первый же день оккупации Парижа, а именно 14 июня 1940 года, зондеркоманда Хельмута Кнохена по прямому приказу Гейдриха потребовала от городского управления полиции выдачи «интересных» досье, в особенности относившихся к политическим беженцам.
   Я и не подозревал, что попаду не в бровь, а в глаз, ибо, словно позабыв обо мне, самые высокопоставленные из присутствующих «шишек» набросились на Гиринга, требуя объяснений. Мыслимо ли, чтобы французские или бельгийские вспомогательные силы участвовали в проведении операций по делу, классифицированному в Берлине как «государственная тайна»? Гиринг оправдывается, говорит, что такого рода сотрудничество не входит в его компетенцию. Во всяком случае, я достиг своей цели, ибо начиная с этого дня — о чем я узнаю позже, — всему личному составу зондеркоманды запретят прибегать к услугам французов в делах такого рода.
   После этой маленькой «интермедии» Гиринг опять пытается перейти в наступление:
   — С декабря 1941 года Москва перестала доверять информации, которую вы ей посылаете…
   (Вслед за этой репликой он показывает мне три объемистых досье. На первом крупными буквами написано: «Красный оркестр» — Париж»; на втором: «Красный оркестр» — Брюссель», на третьем: «Дело Большого Шефа». Вот когда я узнаю, что это хвалебное обозначение относится ко мне…)
   — В первом досье фигурируют радиограммы, расшифрованные в Берлине в начале 1942 года. Из них видно, что Центр был недоволен мерами, принятыми вами после 13 декабря. Он расценил их как чересчур резкие. (Я прекрасно помню этот обмен радиограммами с Центром. В дальнейшем я оправдал свои решения перед Директором, доказав ему, что опасность была реальной и далеко не преодоленной…)
   Но начальнику зондеркоманды хочется «выжать» из этого аргумента максимум возможного:
   — Вот радиограмма, переданная в Центр летом 1942 года. В ней вы сообщили об аресте Ефремова. А вот ответ на нее: «От-то, вы абсолютно ошибаетесь. Мы знаем, что Ефремов был арестован бельгийской полицией для проверки документов, но все прошло хорошо». Так что, видите ли, — продолжает Гиринг, — Директор больше не доверяет вам. Впрочем, вы были правы. Не буду скрывать. Ефремов работает на нас. И он отнюдь не единственный в этом смысле. Мы сильнее вас…
   — Господин Гиринг, давайте вообразим, что я не арестован, и поговорим просто как два профессионала. Вот что я вам скажу: не будьте слишком уверены в себе, ибо именно в самоуверенности заключается самое большое искушение, подстерегающее специалистов разведки. Вы убеждены, что пользуетесь доверием Директора. В таком случае, уж коль скоро вы начали читать радиограммы, найдите-ка ту из них, в которой Директор просит меня поехать в Брюссель для встречи с Ефремовым. Он назначает дату, час, место… Ведь эту радиограмму вы перехватили, не так ли? А теперь, Гиринг, пожалуйста, проинформируйте сидящих здесь господ: пошел я на это рандеву или нет?
   — Вы не пошли на него.
   — Как же это возможно в свете строжайшей дисциплины, царящей в разведслужбе? А вот как, объясняю вам: просто я получил другую радиограмму, по другому каналу. В ней мне предписывалось не идти на встречу с Ефремовым. А назначение встречи — хитрый ход Директора: он хотел узнать, действительно ли Ефремов арестован…
   Движение среди слушателей… Я продолжаю:
   — …Так что, видите ли, нельзя быть уверенным ни в чем… Откуда же вы взяли, что Центр не в курсе ваших задумок?
   — Мы знаем, Москва считает, будто Кент на свободе, — отвечает Гиринг.
   — Кент перешел на вашу сторону?
   — Да.
   — Вы уверены?
   — Абсолютно, он зашифровывает все радиограммы, которые мы посылаем Центру.
   — Это не доказательство!
   И снова Гиринг меняет тему разговора:
   — Между прочим, Отто, что это за специальная связь с Москвой через руководство коммунистической партии?
   — А, вы знаете про этот канал связи? О нем вам рассказал Кент, не правда ли? Но он научил вас, как пользоваться им? Я очень заинтригован — какой ответ даст мне Гиринг?..
   — Нет еще, но это не имеет значения… Между прочим, вы знаете группу Шульце-Бойзена?
   — Нет, о ней я еще ничего не слышал.
   — Это группа коммунистических разведчиков в Берлине. Она полностью ликвидирована, но ее контакты с Москвой продолжаются как ни в чем не бывало…
   — А от меня вы, собственно, чего хотите? Я арестован и хотел бы сразу предупредить вас: все, что вы мне тут рассказываете, никак не влияет на меня. Все это я уже давно знаю. Я также знаю, что доверием Москвы вы не пользуетесь. И, между прочим, каждый лишний день, который вы продержите меня здесь, поможет Москве полностью раскрыть вашу игру.
   На сей раз Гиринг промолчал. Уже два часа пополуночи. Мои собеседники, видимо, утомлены. Разговор, суть которого я кратко изложил, был долгим и напористым с обеих сторон. Планы противника постепенно раскрываются передо мной. Ясно одно: я имею цело с попыткой завести крупномасштабную фальшивую игру. Я понимаю, что присутствую не при маленькой «радиоигре», которая обычно длится пару-другую недель. Но окончательная цель мне пока еще все-таки непонятна. В чем замысел начавшейся «Grand jeu» («Большой игры»)? Ни Гиринг, ни остальные ничего определенного на этот счет не сказали. Гиринг прерывает «заседание»:
   — На сегодня достаточно, — говорит он. — Завтра продолжим. Остаток ночи я провожу в небольшой комнате, вытянувшись на диване. Меня охраняют два унтер-офицера СС. Утром меня никто не навещает. Во второй половине дня появляется Гиринг и объявляет:
   — В настоящий момент нас непосредственно интересует лишь одно: ваш арест должен оставаться тайной. Вам может показаться странным, что мы так открыто говорим с вами. Все главные деятели «Красного оркестра» арестованы, часть сотрудничает с нами, другая часть отказывается сотрудничать. Повторяю: вы проиграли… Но есть все же один вопрос, который, несомненно, интересует вас…
   То есть чего именно мы хотим добиться? Что ж, месье Отто, сегодня вечером поговорим и об этом.

15. «БОЛЬШАЯ ИГРА»

   Сюрпризы следуют один за другим: так же как и накануне, Гиринг не говорит со мной как с побежденным пленником; нет, лишь слегка изменив интонацию, он не без церемонности, я бы даже сказал, с известной торжественностью заводит речь о высокой политике. Его слова были бы вполне уместны даже на дипломатическом приеме.
   — Единственная цель третьего рейха, — начинает он, — состоит в том, чтобы заключить мир с Советским Союзом…
   Вот это новость так новость!.. Думаю, он заметил, как я нахмурил брови, но для него это неважно, и он продолжает обрушивать на меня «откровения»:
   — …Все более разрастающаяся кровавая битва между вермахтом и Красной Армией может радовать только капиталистов-плутократов. Разве не сам фюрер назвал Черчилля алкоголиком, а Рузвельта — несчастным паралитиком? Но вот какое дело: если в нейтральных странах легко войти в контакт с представителями англо-американцев, то там почти невозможно встретить эмиссаров советского правительства. Эта проблема долго оставалась для нас неразрешимой. Но наконец нам пришла в голову мысль использовать для этого «Красный оркестр». Когда его сеть будет «повернута в обратную сторону», то есть будет действовать под нашим руководством, ее передатчики станут инструментами для достижения этого мира…
   В этот момент Гиринг, уверенный в успехе, прерывает свою речь, чтобы подтвердить выдвинутый им «тезис» на примере нескольких радиограмм, переданных немцами в Москву с помощью захваченных передатчиков. Он вполне доволен собой: торжествуя, добавляет, что в Москве никто ни о чем так и не догадался.
   С точки зрения Центра «на Западном фронте без перемен», все идет, как прежде, и это вполне понятно, ибо передаваемый нами материал продолжает оставаться первоклассным как с политической, так и с военной точки зрения. Он, Гиринг, не стремится передавать ложную информацию, он хочет сохранить доверие Москвы. И на данном этапе ничего не заставит его изменить тактику.
   — Уж так и быть — в течение нескольких месяцев мы будем идти на маленькие жертвы во имя великого дела, и в тот день, когда мы убедимся, что у русских нет ни малейших подозрений относительно их сетей, работающих на Западе, именно в тот день начнется второй этап. Тогда к вашему Директору станет поступать информация решающего значения, исходящая из самых высоких кругов Берлина. Эта информация будет содержать неопровержимые заверения в том, что мы ищем сепаратного мира с Советским Союзом…
   Гиринг подходит к концу своего разъяснения: он поворачивается ко мне и выкладывает козыри на стол:
   — Я раскрыл перед вами нашу программу только потому, что вы уже не являетесь препятствием на пути к ее реализации. Так что выбирайте: либо вы работаете с нами, либо вы исчезнете…
   Так, значит, вот куда он клонил! Вот смысл всей этой подготовленной для меня инсценировки, вот вывод из пространных речей! Нацисты предлагают мне альтернативу: либо работать на них, имея в виду «перемену союзников», и тогда я становлюсь одной из главных фигур на новой шахматной доске, либо смириться с тем, что меня попросту «устранят»…
   Какой чудовищный шантаж! По мере того как — шеф зондеркоманды разглагольствует, я лихорадочно, сосредоточенно и быстро оцениваю размах этого маневра, прекрасно вижу расставленный для меня капкан. И я прихожу к первому выводу: не так уж сильно это меня удивляет. Действительно, не удивляет. Мне уже приходило на ум, что немцы не столько старались уничтожать наши рации и физически ликвидировать наших людей, сколько стремились, так сказать, «повернуть их на 180 градусов». В годы второй мировой войны подобная тактика стала нормой, и, как покажет практика, я далеко не единственный, которым пытались манипулировать таким образом. Только Гиринг и его друзья — и это мой второй, отнюдь не менее важный вывод — нахально лгут, утверждая, будто третий рейх желает заключить с Советским Союзом сепаратный мир. В ноябре 1942 года я твердо знаю (впрочем, знаю я это еще с осени 1939 года), что в руководстве партии, равно как и в некоторых высокопоставленных политических и военных нацистских кругах, лелеют надежду на компромисс с Западом и что если и будет какой-то сепаратный мир, то заключат его с «капиталистами-плутократами» — будь они «алкоголиками» или «паралитиками» — и, само собой разумеется, за спинойСССР.
   На подобной позиции могли бы стоять, скажем, абвер или адмирал Канарис (кстати, его игра прояснится окончательно только после войны). Но чтобы такая инициатива исходила от шелленбергов, гейдрихов, мюллеров, Гиммлеров, хозяев гестапо! Ну уж нет! Мне хочется крикнуть Гирингу: «Как же вы заставите нас поверить, что готовы замириться с первой социалистической страной?» Для этих фанатиков не могло быть и речи о сепаратном мире, они добивались только одного: подорвать антигитлеровскую коалицию. Вот чему должна была служить эта громоздкая адская машина, к которой меня хотели подключить и в которой таилась главная опасность:
   возбудить недоверие, а затем и взаимную враждебность среди союзников, а затем пожинать ее плоды75. Но мы, бойцы «Красного оркестра», всегда считали неизбежной войну между гитлеровской Германией и Советским Союзом; эту нашу точку зрения не поколебал даже пакт о ненападении 1939 года.
   Французы, бельгийцы, поляки, итальянцы, испанцы, евреи — все мы были одержимы одной непоколебимой идеей уничтожения нацизма, полного искоренения коричневой чумы. Мы прекрасно понимали, сколь велика опасность сепаратного мира и разрыва между союзниками, что только отсрочило бы ликвидацию (выражаясь медицински, экстирпацию) этой страшной раковой опухоли.
   В начале войны нацисты извлекли определенную выгоду из разногласий между Советским Союзом и западными демократиями, и многим народам пришлось расплатиться за это дорогой ценой. В описываемом 1942 году в коалиции обнаружились признаки слабости: Красная Армия была вынуждена отступить на несколько сотен километров, неся значительные потери в живой силе и технике. Это отступление породило на Западе известные подозрения и страхи, долго ли еще Красная Армия сможет выдерживать натиск вермахта?
   С другой стороны, англо-американцы без конца и под любыми предлогами откладывали открытие второго фронта, что поддерживало вполне понятные подозрения Москвы. Советские люди спрашивали себя: не мечтают ли наши западные союзники о том, чтобы Красная Армия и вермахт окончательно обескровили друг друга, после чего, мол, они — «западники» — со свежими силами и нетронутыми резервами смогут, ничем не рискуя, вытаскивать каштаны из огня этого гигантского костра?
   С тех пор мы, конечно, поняли, что наши опасения были преувеличенными. Теперь мы знаем, что те элементы в германском генштабе или даже в ближайшем окружении Гитлера, которые хотели заключить сепаратный мир с Западом за спиной Советского Союза — хоть с согласия фюрера, хоть вопреки ему, — не пользовались большим влиянием. Кроме того, известно, что в Великобритании и в Соединенных Штатах некоторые политические деятели горячо одобряли план договориться с «Германией, избавившейся от Гитлера». Но вместе с тем мы были убеждены, что, верные своему требованию о «безоговорочной капитуляции», Рузвельт и Черчилль никогда не взвешивали возможность такого решения.
   Однако вернемся к моей второй встрече с нацистским «ареопагом»…
   Гиринг и остальные не утратили иллюзий, они охотно и подробно излагали задуманные ими планы. Но, обнажая передо мною — их пленником — тайные пружины этой игры, они тем самым показывали мне свои сомнения в том, что им действительно удалось обмануть моего Директора. Они проверяли мои реакции, прощупывали меня — не пойду ли я на сотрудничество с ними. Мне же открылась одна важнейшая истина. Я понял, что в последующие недели и месяцы на Центр обрушатся горы ложной информации. Военные, политические и дипломатические донесения, от начала и до конца высосанные из пальца немецкой разведкой, будут приниматься в Москве за чистую монету. Пока что наши еще не клюнули, но, когда рыбка заглотает крючок с наживкой, Гирингу будет нетрудно затащить ее в сеть, осторожно регулируя натяжение лески.
   Мой мозг был предельно возбужден, но, собравшись с мыслями для ответа, я старался казаться очень спокойным. Прежде всего мне нужно было пошатнуть их уверенность. И я придумал достаточно правдивую историю, чтобы убедить немцев, которые, как известно, очень ценят логику. Я им сказал:
   — Вы опираетесь на следующую гипотезу: с помощью «пианистов», «повернутых в обратную сторону», вы поведете такую тонкую игру, что Директор будет поддерживать радиосвязь по-прежнему и ни о чем не догадается. Пусть так. Но мы-то можем исходить из совершенно иной и не менее ценной гипотезы, а именно: наш Директор не слеп или, точнее сказать, не глух, и даже если он уже давно понял, что в игре «Красного оркестра» зазвучали фальшивые ноты, то все равно он притворяется, будто ничего не замечает… Кто же в этом случае дергает нитки — вы или он?
   Гиринг на мгновение смутился, но тут же иронически возразил:
   — Своей акцией 13 декабря 1941 года вы не уладили ваши дела. Теперь Москва больше не верит вам, и вы не смогли убедить Директора, что в тот день ваш побег удался только благодаря «организации Тодта»…
   Все громко расхохотались, кроме капитана Пипе, приказавшего освободить меня, когда меня задержали на улице Атребатов.
   — …Вам хорошо известно, — добавил Гиринг, — что в Москве не верят людям, которые побывали хотя бы одну минуту в руках гестапо…
   И тут я решился нанести сильный удар:
   — Вы не знаете, господа, одного решающего факта, а именно того, что существует группа контрразведки, абсолютно независимая от «Красного оркестра» и выполняющая задачу обеспечения безопасности его членов. Эта группа по особому каналу связана с Москвой напрямую и извещает ее обо всем, что происходит здесь…
   Если бы я заявил, что Гитлер — советский агент, то и тогда ошеломление не могло бы быть большим. С точки зрения специалистов, информация о существовании подобной группы представлялась вполне правдоподобной. Такая организация могла бы функционировать, оставаясь неизвестной не только немцам, но и большей части людей из «Красного оркестра».
   Сообщение о выдуманной мною группе контрразведки полностью изменило ситуацию. В головы моих противников закралось сомнение, постепенно перешедшее в уверенность. Я продолжил:
   — Вы поймите, что в этих условиях я более чем сдержанно и осторожно подхожу к вопросу о возможности сотрудничать с вами. Я всецело поддерживаю основополагающий тезис Бисмарка, согласно которому Германия должна любой ценой избегать войны с Россией, но вместе с тем придерживаюсь мнения, что не могу участвовать в сооружении здания на песке. И ведь просто смешно, когда я, человек, захваченный в плен, должен войти в игру, все правила которой уже известны моему Центру…
   Ответ Гиринга вызвал смех:
   — Из ваших слов следует, что я должен освободить вас! Я ответил в том же тоне:
   — Это было бы лучшим из всего, что вы могли бы сделать, если вы действительно желаете заключить сепаратный мир с Советским Союзом!..
   На этом наше второе собеседование закончилось, и в общем я остался доволен: практически мне удалось поколебать их самоуверенность. 26 и 27 ноября я разговаривал с Гирингом один на один и отчетливо понял, в чем слабые стороны «Большой игры». Во-первых, эта операция находилась лишь в своей начальной стадии. В течение всего этого периода немцам пришлось бы обязательно передавать Москве ценный материал, чтобы не вызвать ее подозрений насчет «поворота» наших раций. Мы получили некоторую передышку. Но — и в этом состояло главное — Гиринг понял, что спецсвязь при посредничестве коммунистической партии, о которой ему говорил Кент, может опрокинуть все замыслы немцев. Он опасался, что по этому каналу Центр уже получил известие о частичном уничтожении «Красного оркестра» во Франции. Он знал, что для окончательного успокоения Центра необходимо послать ему радиограмму именно через этот канал. Кент сказал Гирингу, что воспользоваться этой связью могу только я, и поэтому я стал ему нужен. С полной уверенностью я повторил ему, что его операция обречена на провал и что в близком будущем он сам в этом убедится. Я заявил, что каждый лишний день без моих контактов с ФКП только усилит подозрения Центра.
   Замечу, что эти мои рассуждения отнюдь не были пустым фанфаронством. Я твердо надеялся, что раньше или позже Гиринг будет вынужден привлечь меня к «Большой игре», и не как безвольную пешку, а как абсолютно необходимого ему партнера. Вот когда я, быть может, сумею разрегулировать эту машину изнутри…
   — Если вы станете участником игры, то какие гарантии вашей лояльности можете вы нам дать? — спросил меня Гиринг.
   — Вопрос о доверии вообще не ставится, — ответил я ему. — Вы должны пойти на риск. И если вы обращаетесь ко мне, то только потому, что я вам нужен, не так ли? Без моего участия все ваши построения рушатся.
   Но Гиринг еще не созрел для риска. В течение шести следующих недель он все время пытался, не прибегая к моей помощи, наладить контакты с Французской коммунистической партией.

16. ШЕСТЬ ПОРАЖЕНИЙ КАРЛА ГИРИНГА

   Поражение первое. Гиринг просит меня — сделать так, чтобы Директор не узнал о моем аресте. Я тут же предлагаю ему позвонить владельцу одного кафе на площади Мадлен и передать для Андре (Каца) следующее сообщение: «Все прекрасно, вернусь через несколько дней». С точки зрения Гиринга, такой текст был вполне логичен. Он не знает, что в «Красном оркестре» принято прибегать к телефону лишь в исключительных обстоятельствах и при этом пользоваться «обратным языком». «Все хорошо» означает «все плохо». Следовательно, мое краткое послание Кац прочитает так: «Все очень плохо, я не вернусь», — и таким образом получит еще одно подтверждение моего ареста.
   Поражение второе. Гиринг приказывает Кенту отправить Директору радиограмму с просьбой получить дополнительно к контактам со мной право на прямые контакты с руководителями ФКП. Просьба мотивируется утверждением, будто я «ненадежен», и поэтому, дескать, стоило бы дублировать каналы связи. Директор отвечает категорическим отказом. Он подчеркивает, что если в группах наблюдаются признаки «ненадежности», то незачем распространять связанный с этим риск и на товарищей из компартии.
   Поражение третье. Опять-таки через рацию Кента зондеркоманда от моего имени просит Директора потребовать от руководства ФКП организовать встречу с Мишелем, представителем руководства партии, в согласованном месте в назначенный день и час. Директор дает свое «добро» и подробно указывает координаты для такой встречи.
   Руководители зондеркоманды вне себя от радости. Они мгновенно собирают военный совет и решают не арестовывать Мишеля. Напротив, агент, которого предполагается направить к нему, должен попросить его передать Директору, что, мол, несмотря на аресты, произведенные гестапо среди сотрудников «Симэкс», Отто и членов парижской группы «Красного оркестра» пока что не трогают. Однако бурная радость этих чинов преждевременна: Мишель вообще не является на встречу. А все дело в том, что Гиринг и его команда не знают про особые условия, которые я, еще до моего ареста, согласовал с представителем компартии: мы договорились не встречаться в местах, назначаемых Центром, а там, где сами решим. При этом встреча должна начинаться ровно за двое суток плюс два часа до намеченного срока.
   Таким образом, Гиринг бредет на ощупь в густом тумане: разве можно предположить неявку на встречу, назначенную Центром?! Я ему поясняю, что Мишель, находясь непосредственно в Париже, то есть на три тысячи километров ближе к месту действия, чем Центр, по-видимому, почуял что-то неладное в отношении меня.
   Поражение четвертое. Гиринг послал еще одну радиодепешу через Кента. В ней говорится, что я испытываю затруднения с передачей радиограмм по марсельскому каналу и что канал связи ФКП по неизвестным причинам с некоторых пор не функционирует. Поэтому Гиринг — опять же от моего имени — просит назначить встречу с Дювалем (Фернаном Пориолем), ответственным за работу этого канала. Как и в случае с Мишелем, Директор указывает место, день и час встречи. Руководство зондеркоманды снова решает, что цель достигнута. Но и эта надежда не сбывается: в ноябре мы с Фернаном решили играть по тому же сценарию, что и с Мишелем. Добавлю, что встречаться с Пориолем мог только лишь Гроссфогель. Фернан является на место встречи, строго следуя нашим правилам, то есть на двое суток и два часа раньше. Он не застает там никого — в это время Гроссфогель уже был арестован. Поэтому Фернан еще больше укрепляется в подозрении, что Центр получает дезинформацию.
   А Гиринг все больше недоумевает. Правда, ему удалось обмануть бдительность Центра, но какой же в этом прок, ежели здесь, в Париже, не исполняются приказы самого Директора?!
   Поражение пятое. С 1941 года кондитерская Жакена, что на улице Пернель, близ площади Шатле, служит нам почтовым ящиком для отправки и получения радиограмм, которые шли через компартию. Там работает пожилая и весьма почтенная женщина — мадам Жюльетта Муссье, которая высоко ценится в партии. Уже много лет она активно выполняет партийные поручения… В течение дня кондитерскую посещают десятки покупателей. Фернан Пориоль и я как-то подумали, что, покупая здесь всякую мелкую выпечку, шоколад и так далее, нетрудно заодно сдавать и получать свернутые листки радиограмм. Мадам Жюльетта живо откликается на наше предложение и берет на себя роль посредника в таком важном деле. Этот канал мы используем для передачи самых важных сообщений, и в течение полутора лет он бесперебойно функционирует. Помимо Гилеля Каца, давнего друга мадам Жюльетты, связь с ней поддерживают только два или три товарища, в том числе Райхман, вернувшийся в Париж после истории на улице Атребаты.
   Но Райхман арестован. С помощью страшных пыток немцам удается «повернуть» его, и начальство зондеркоманды узнает от него о существовании мадам Жюльетты. Гиринг решает попытать счастья…
   Однажды в декабре Райхман заходит в кондитерскую и просит Жюльетту о любезности передать «старику» (сиречь мне) записку, Мадам весьма холодно отвечает, что тут, видимо, какое-то недоразумение, что она не знает, с кем имеет честь говорить, и не знакома ни с каким «стариком», на которого намекает месье…
   Гиринг вновь поставлен в тупик. Как же так, почему мадам Жюльетта отказывается «узнать» человека, с которым какое-то время поддерживала контакт? На самом деле все очень просто:
   Гиринг не знает, что после ареста Ефремова мы подозреваем Райхмана и приказали всем прервать с ним всякие отношения. Мы условились, что, кроме меня и Гилеля Каца, любой, кто захочет обратиться к мадам, должен предварительно вручить ей красную пуговицу. Эти новые меры безопасности Райхману неизвестны. Гиринг растерян и не знает, на что решиться. Арестовать мадам Жюльетту?.. Похоже, что это не лучший вариант, ибо, действуя таким образом, он отрезает себе путь, который мог бы привести его к руководству компартии. Кроме того, такой арест равносилен признанию ареста «старика», а также и того, что Райхман работает на немцев. Поэтому он воздерживается от этого шага и снова чувствует, что попал впросак.
   И наконец, поражение шестое — шестой тяжелый удар по Гирингу. Речь идет о побеге «профессора» Венцеля…
   Немцы завладели шестью нашими рациями, но не знают, каков удельный вес каждой из них. Передатчик, захваченный ими осенью 1942 года, на котором в берлинской группе работали сброшенные на парашютах радисты из Москвы, был первым инструментом подставного, ложного «Красного оркестра». «Повернутый на 180 градусов» передатчик Паскаля (Ефремова), который с момента своего ареста в июле весьма усердно работает ключом, очень полезен противнику. Кроме того, есть еще один аппарат у Сэсси, и в Голландии передатчик Винтеринка. Во Франции функционируют передатчик Кента «Эйфель» и вторая рация «Эйфель-2», которые у немцев работали в паре под названием «Марс Эйфель». Между тем в ложном «Красном оркестре» недоставало передатчика Венцеля.
   Последнего заключили в крепость Бреендонк, где его пытали. Наконец в ноябре до верхушки зондеркоманды дошло: Венцель абсолютно необходим. Отсутствие этого «солиста» отчетливо «прослушивается» в Москве. Не может быть и речи о замене Венцеля «пианистом» из зондеркоманды, ибо «профессор» поистине великий виртуоз в этом деле и в Центре хорошо знают его «почерк». Поэтому немцы были очень довольны, когда замученный ими Венцель поневоле согласился «играть».
   Несмотря на строгий контроль, уже во время первого сеанса связи ему удалось передать условный сигнал тревоги. Таким образом, Центр понял, что «партитура» написана противником.
   В «сотрудничестве» с немцами Венцель пишет, редактирует и передает два послания, за подписью «Герман» (его псевдоним военного периода). Мы узнаем о них из советского источника. Первая радиограмма гласила:
   «Директору. СРОЧНО. Обычная связь с Большим Шефом находится под контролем. Просим указаний о новой встрече с Большим Шефом. Считаю встречу с Большим Шефом очень важной. Герман».
   А вот текст второй радиограммы:
   «Директору. ОЧЕНЬ СРОЧНО. Судя по тому, что мы узнали из немецкого источника, шифр разгадан по книге. Я еще не получил извещения о встрече с Большим Шефом. Моя связь с вами осуществляется бесперебойно. Нет никаких признаков слежения. Как мне надлежит организовать мою связь с Центром? Прошу вас срочно ответить. Герман».
   Эти две радиограммы, полученные Центром, не оставляли никаких сомнений в их происхождении, ибо мы никогда не пользовались термином «Большой Шеф». Постепенно Венцель сумел завоевать доверие зондеркоманды. Его поселили вместе с аппаратурой, на которой он работал, на улице Орор в Брюсселе. В один из первых дней января 1943 года «профессор» «уложил» своего охранника, когда тот, повернувшись к нему спиной, растапливал печку. Он запер его труп в комнате и исчез… разумеется не оставив адреса.
   И все-таки со времени провала на улице Атребатов зондеркоманда могла похвалиться некоторыми очень существенными успехами: с полдюжины передатчиков передавали Центру десятки радиограмм. И если судить по ответам, Директор ни о чем не догадывался. Но эти успехи все же были неполные — им противостояли шесть поражений Гиринга, поражений тяжелых, следовавших подряд в течение нескольких недель: указания Центра не выполнялись, значит, где-то машина забуксовала. Мечта Гиринга — этот замок на песке — позже или раньше должна была рухнуть.
   В руках начальника зондеркоманды, судя по всему, оставалась лишь одна еще не разыгранная козырная карта: надо было сделать из Большого Шефа предателя, добиться его сотрудничества и успокоить Центр через канал связи Французской компартии. Тут Гиринг шел на очень большой риск, но у него не было выбора.
   В конце декабря мои разговоры с ним и его заместителем Вилли Бергом приняли совершенно новый оборот. Вся атмосфера изменилась. Я ждал и дождался своего часа. Теперь он настал…

17. ЧЕРНАЯ СЕРИЯ

   Крайне напряженная «партия», которую я разыгрывал с Гирингом, не вытесняла из моего сознания мыслей о судьбе нескольких наших товарищей, еще остававшихся на свободе. Ведь и они должны были отражать удары зондеркоманды. Прежде всего я думал о Гроссфогеле и Каце, хотя ни тот, ни другой в общем не внушали мне большого беспокойства. Я полагал, что они в безопасности. В отношении Гилеля я был стопроцентно уверен. Вначале он жил в весьма надежной тайной квартире в Антони, а потом мы решили, что он переедет из Парижа в Марсель и в течение нескольких месяцев не будет действовать.
   И вдруг Берг, заместитель Гиринга, сообщает мне скверную новость:
   — А мы, знаете ли, арестовали вашего Каца.
   — Вот как? И когда же?
   — Да уж около трех недель тому…
   Значит, Гилель Кац тоже у них, настал и его/черед. Лишь впоследствии я узнал, как именно, вопреки всем мерам предосторожности, им все-таки удалось схватить моего доброго друга.
   Расстроенный моим арестом, Кац был занят в течение нескольких дней подготовкой своего отъезда. Его жена Сесиль родила 19 ноября, и он не хотел покинуть Париж, не обеспечив безопасность матери и ребенка. Его старший сын Жан-Клод уже был пристроен у сестры Максимовича, в замке Бийерон.
   После моего отъезда из Польши в 1973 году я узнал от самой Сесиль Кац, что 28 ноября 1942 года ее муж вместе с Гроссфогелем пришел проведать ее в клинике. Оба они, по ее словам, уже знали о моем аресте и были страшно взволнованы. 1 декабря Кац снова прибыл в клинику. Назавтра он должен был забрать оттуда свою жену и их малыша. Но «назавтра» не было. В тот день он задержался в Париже до комендантского часа. Не желая рисковать в этих условиях и ехать в Антони, он отправился к нашей приятельнице, Модесте Эрлих, французской учительнице, вышедшей замуж за инженера-еврея, бывшего бойца Интернациональных бригад.
   С самого начала войны квартира Эрлихов служила нам явкой и почтовым ящиком. Именно там в начале 1942 года Райхман встретил Гилеля Каца. После ареста Райхмана и его признаний гестапо стало следить за этой квартирой. В тот вечер Гилель, в нарушение моих инструкций (я официально приказал больше не пользоваться квартирой Эрлихов), решил, что может провести там несколько часов и на рассвете уйти. Агенты гестапо, установившие здесь круглосуточную слежку, немедленно известили Райзера, начальника парижского подразделения зондеркоманды, который тут же организовал обыск у Модесты Эрлих и арестовал ее и Каца. Мне удалось убедить Гиринга, что Модеста не имела отношения к «Красному оркестру» и что мы пользовались ее квартирой, нисколько не посвящая ее в наши дела; но, к несчастью, впоследствии ее отправили в концлагерь, где она умерла.
   Лео Гроссфогель в свою очередь тоже был арестован офицерами зондеркоманды. Подобраться к нему им удалось при помощи редкостно подлого шантажа.
   По довольно необычному совпадению супруга Лео, Жанна Пезан, незадолго до того тоже разрешилась от бремени. Находясь в тюрьме, я, естественно, не знал об этой подробности — оказавшейся крайне важной во всех отношениях! — и не особенно тревожился за нашего друга, хорошо помня, что его переход в Швейцарию всесторонне подготовлен. Жанна Пезан, не имевшая никакого представления о серьезности сложившейся обстановки, отказалась бежать в безопасное место. В результате агенты зондеркоманды нашли ее на квартире, которую она сняла в пригороде Брюсселя. Немцы применили к ней метод, вполне соответствующий их привычкам: они пригрозили Жанне убить ее ребенка здесь же, у нее на глазах, если она не напишет мужу письма с просьбой прийти повидаться. Хотя Лео и был настороже, ожидая всевозможных подвохов, его огромное желание увидеть своих, прежде чем уйти в подполье, превозмогло все опасения, и 16 декабря 1942 года он отправился к ним в Юккле, на авеню Брювар. Тут его и взяли.
   За четверо суток до этого события Берг небрежным тоном сказал мне:
   — Сегодня будем брать Робинсона.
   Более откровенный, чем обычно, Берг неожиданно поведал мне планы зондеркоманды. Его своеобразная «полусимпатия» ко мне в дальнейшем окажется очень полезной…
   — Робинсона выслеживаем вот уже несколько месяцев, — продолжал Берг. — Решили взять его на какой-нибудь квартире, где ему будет назначена заранее известная нам встреча. Райзер снарядил настоящую военную экспедицию. Десятки агентов рассредоточены на ближних подступах к дому. В руке каждого из них — фотография Робинсона, чтобы было легче опознать его. Предупреждаю вас, Отто, Райзеру очень хочется понаблюдать, какой будет ваша реакция, и поэтому он предложит вам поехать на эту операцию вместе с ним и его группой. Но это будет только своеобразным тестом, проверкой, потому что у него вообще-то нет разрешения показывать вас там. В противном случае вся «Большая игра» окажется окончательно скомпрометированной. Так что, повторяю, предложение Райзера будет чисто «экспериментальным». Однако если вы откажетесь, то он решит, что вы не хотите сотрудничать с нами, и раззвонит об этом везде и всюду.
   — Что ж, — ответил я Бергу, — если я вас правильно понял, то Райзер намерен и прощупать меня, и заодно расставить мне ловушку…
   — Вы вольны истолковать его намерения, как пожелаете… Словом, я был предупрежден… В полдень меня отвезли к Райзеру. Как бы вторя Бергу, он сказал:
   — Итак, Отто, сегодня мы арестуем Робинсона. Я прибег к классическому приему — постоянно умалять роль своего товарища:
   — Вы совершите ошибку, Райзер. Робинсон — зануда и кляузник. Он ничего не знает.
   — Возможно, возможно, — быстро проговорил он, явно не придавая значения моим словам. — Но, если вы не возражаете, мы сами постараемся оценить, чего он стоит. Так или иначе, но вы поедете с нами.
   — Как вам будет угодно.
   Я произнес это таким бодрым и примирительным тоном, что Райзер от удивления широко раскрыл рот и словно прирос к стулу.
   Во всяком случае, Берг не обманул меня.
   В машине, увозившей нас к месту «рандеву», назначенного Робинсону, я раздумывал, как мне держаться, и решил, что единственный способ принести товарищу хоть какую-то пользу состоит в возможно более шумном и демонстративном поведении. В самом деле, если немцы покажут меня в наручниках, то они, значит, поставили крест на «Большой игре», ибо товарищи, издалека опекающие Гарри, наверняка увидят меня и сразу поймут, что я арестован. Но вдруг, когда оставалось метров двести до цели, машина остановилась. Бессильный предпринять что-либо, я как бы присутствовал при аресте Гарри77.
   В августе в Бельгии был арестован Франц Шнайдер, и гестапо вновь напало на след Робинсона. Его бывшая жена, член берлинской группы, и его сын, солдат вермахта, уже сидели в тюрьме78. Почему же гестаповцы так долго медлили с этим ударом? Потому что, по их мнению, Гарри руководил группой видных коминтерновцев, к числу которых, как они считали, принадлежали Жюль Юмбер-Дроз, бывший секретарь Интернационала молодежи, и Вилли Мюнценберг, бывший руководитель Компартии Германии79.
   Но эта «могущественная и тайная группа» существовала только в воображении подчиненных Мюллера, которым мерещились заговоры там, где их не было. К этому времени Юмбер-Дроз уже был исключен из компартии. Вилли Мюнценберг в 1938 году больше не фигурировал в числе кадровых работников КПГ и Коминтерна. В 1940 году правительство Даладье интернировало его и поместило в лагерь для иностранцев в Гюрсе. Именно там два интернированных вместе с ним агента Берии получили задание ликвидировать его. Оба предложили ему бежать втроем. Обрадованный, он согласился. Его нашли повешенным в двухстах метрах от лагеря. Немцы хотели переловить всех членов этой призрачной, выдуманной ими организации. Поэтому до поры до времени они оставляли Робинсона в режиме так называемой «наблюдаемой свободы».
   В итоге намечался большой показательный процесс, на котором Гарри отводилась роль «главной звезды». Цель процесса — разоблачить в глазах народов «Новой Европы» происки международного большевизма!
   В декабре, убедившись в том, что следы Робинсона не ведут никуда, кроме как к нему самому, гестапо решило арестовать его. Мой последний разговор с ним состоялся 21 ноября, через два дня после арестов на фирме «Симэкс». Я растолковал ему положение нашей группы, и по обоюдному согласию было решено прервать все контакты между нами. Во время этой встречи Гарри, не знавший об аресте Франца Шнайдера, все же был очень встревожен и не скрывал этого. Он также не знал, что за его тайным жилищем в Пасси уже тоже ведется наблюдение.
   Гестапо не оставило без внимания и Максимовича. По случаю его «помолвки» с фройляйн Хофман-Шольтце, секретарши Отто Абетца, гестапо навело в полицейской префектуре, где ведется картотека регистрации иностранцев, самую элементарную справку.Не предупрежденные заблаговременно, мы узнали об этом с опозданием, но на всякий случай попросили наших людей в префектуре изъять карточку Максимовича. Однако гестапо уже успело ознакомиться с ней. А в карточке было написано, что Максимович настроен просоветски. У него забрали пропуск в отель «Мажестик», где находился главный штаб вермахта. Ставший и без того подозрительным, Василий был окончательно разоблачен радиограммами, расшифрованными в Берлине аппаратом доктора Фаука и не оставлявшими никаких сомнений в источнике этой информации. «Невеста» Максимовича съездила в Германию — повидаться со своей семьей. Вернувшись, она рассказала нам о разрушениях в немецких городах, вызванных бомбардировками союзников. Эти сведения мы передали в Москву. Методом сличения многократных пробных пеленгов гестапо сумело установить личность фройляйн Хофман-Шольтце.
   Слежка за Максимовичем началась в октябре. Сотрудники зондеркоманды совершенно открыто прибыли в замок Бийерон, где разъяснили Анне, что у них есть все доказательства причастности ее самой и ее брата к деятельности шпионской сети, борющейся против третьего рейха.
   — Но вы поможете нам, — сказали они ей, — если организуете встречу вашего брата с одним представителем Германии. Встреча состоится в свободной зоне. Вам мы дадим все гарантии безопасности, ничем не затрудним вас, но помните, что речь идет о деле большой политической значимости…
   Анна немедленно сообщила мне о предложении Гиринга. В тот момент эту его просьбу о подобной встрече я не мог истолковать иначе, как грубый маневр с целью ареста еще одного нашего. Впрочем, в голове мелькнула и другая догадка: может, Гиринг задумал, так сказать, заложить основы «будущего сотрудничества» с нами…
   Все эти подробности и невольные домыслы указывали на огромную опасность, подстерегавшую Василия. Поэтому я предложил ему исчезнуть и объяснил, чем сумею ему пособить.
   — Не могу, — ответил он. — Не могу из-за моей старой матери и моей второй сестры… Что с ними станется без меня?.. Ведь они, несомненно, будут репрессированы. Об этом вы подумали?
   И после небольшой паузы:
   — Если меня схватят — покончу с собой!
   — Нет уж, Василий! Напротив, надо прикончить как можно больше этих подлецов.
   Но он ни в чем не изменил распорядок своей жизни, продолжал работать по-прежнему.
   12 декабря Василия арестовали в кабинете его «невесты».
   Кете Фелькнер, которая после расшифровки радиограмм тоже оказалась под угрозой, хорошо знала, какая судьба ей уготована. В декабре она поехала в Германию проведать родных. Двадцать пять лет спустя ее дядя рассказал, что тогда, в тяжелую годину, она не тешила себя никакими иллюзиями. Ее близкий друг, Подсиальдо, был схвачен гестапо и подвергся лютым истязаниям. Как она предвидела, дошла очередь и до нее. Ее тоже забрали.
   Что касается Шпрингера, то он умер так же, как Пьер Броссолет…80
   В декабре 1941 года он поселился с женой — Флорой Велертс — в Лионе, о чем я уже упомянул. Там он продолжал активную деятельность. Он подружился с Балтазаром, бывшим бельгийским министром, и консулом Соединенных Штатов и через них нашел новые источники информации. Это был поистине неутомимый борец. Он погиб смертью героя, сражаясь с гестаповцами, не выпуская оружия из рук.
   Я разыскал Шпрингера в апреле и посоветовал ему вести себя поосторожней. Но он ничего не хотел слушать и попросил у меня шифр, который я ему дал.
   — А какже аппаратура? — спросил я его.
   — У меня есть все, что нужно, мои американские друзья снабдили меня передатчиком. Это настоящее маленькое чудо!
   В октябре (когда мы уже знали, что вторжение в Южную зону Франции вопрос недель) я возвратился в Лион. И снова настоятельно посоветовал Шпрингеру максимальную осторожность. Но на этот раз он прямо-таки завелся:
   — Я хорошо понимаю, что Флора (его жена) и я могли бы уехать в Соединенные Штаты! Но я от такого варианта отказываюсь, и она тоже! Разве солдаты на передовой могут себе позволить отступить перед опасностью? Нет, конечно! Вот и мы должны поступать так, как они!.. Я боец переднего края и должен действовать до последнего дня, а если они придут, то я уж как-нибудь встречу их не с пустыми руками!
   Шпрингер перевез свою рацию в небольшую деревню, в семнадцати километрах от Лиона. Там он подключил ее к кабелю высокого напряжения, проложенного поблизости…
   — Если они придут, — уточнил он, — ладно, пусть! — тогда все здесь взлетит на воздух!
   Но осуществить это ему не довелось — не хватило времени.
   Однажды поздним вечером Шпрингер шел на свою лионскую квартиру, которую снимал с женой. Супруги договорились о каком-то условном знаке в окне, указывающем, можно ли ему подняться наверх или нельзя…
   Кругом темно, все огни погашены, значит, следует поостеречься. Но инстинкт самосохранения не срабатывает, он поднимается по лестнице, правда держа револьвер наготове — все-таки тень беспокойства остается, — вдруг там гестаповцы. Ну да черт с ними — он готов пойти на риск. Он открывает дверь. Гестаповцы здесь, их много. Они сидят, стоят, жмутся друг к другу, словно черные мокрицы. Он стреляет в сбившиеся тела, ранит двоих, пытается проглотить капсулу с цианистым калием, которую всегда имеет при себе…
   Ночь он проводит в Лионе под стражей, а днем его перевозят в Париж, в тюрьму Френ. Четверо суток пыток. Но хоть осатаней от боли — все равно ничего говорить нельзя. А если в полузабытьи? Не дай бог! Шпрингер кончает жизнь самоубийством — при переходе через галерею на пятом этаже он внезапно перемахивает через перила лестничной клети, срывается а пустоту и разбивается насмерть. Было это в день рождества 1942 года.
   Брат и двоюродная сестра Шпрингера Ивонна узнали про обстоятельства его смерти лишь после войны, читая «Книгу о храбрости и страхе» полковника Реми. Во втором томе этой работы, на 27-й странице, можно прочитать: «День рождества начался с самоубийства. Доведенный до отчаяния человек прыгнул через перила верхней тюремной галереи. До слуха многих заключенных донесся глухой звук удара тела о пол…» Здесь все правильно, кроме одного: Шпрингер бросился вниз не от отчаяния, но ради того, чтобы любой, даже такой страшной, ценой предотвратить дачу показаний под пыткой. Я знал его достаточно хорошо и с уверенностью могу свидетельствовать: да, он был так храбр, что мог добровольно пойти на смерть. Он встретил гестаповцев с револьвером в руке, он пытался отравиться. И его последний поступок в тюрьме Френ вполне соответствует геройскому духу этих действительно образцовых борцов, умирающих с оружием в руках. Его труп был эксгумирован, опознан и перезахоронен в семейном склепе. Мой друг Шпрингер был посмертно удостоен высокой награды бельгийского правительства.
   В том же Лионе, где гестапо возглавлял скандально известный Барби, были арестованы Жозеф Кац, брат Гилеля, и мой давнишний друг Шрайбер. Ни тот, ни другой не были членами «Красного оркестра». Правда, Жозеф предлагал нам свои услуги, но я отказал ему, ибо не хотел, чтобы два брата, выходцы из очень близкой мне семьи, одновременно рисковали жизнью.
   Как и многих других моих соратников по подпольной борьбе, Шрайбера я знал по Палестине. Пламенный коммунист, но не конформистского толка, он не боялся выступать с критическими высказываниями, раздражавшими доктринеров. Ему не разрешили поехать сражаться в Испанию, куда он просился добровольцем, под предлогом, будто он-де недостаточно строго придерживается официальной линии партии.
   Одной из первый моих забот в самом начале моего пребывания в Париже летом 1940 года была попытка разыскать его. Шрайбер был на редкость активным и, как говорят, ангажированным человеком, и я понимал, что бездействовать он просто не может. Через некоторое время я узнал от его жены, что еще в 1939 году он завел магазин по скупке подержанных автомобилей. Это предприятие должно было служить ему крышей на случай войны. Московский Центр заинтересовался им и командировал к нему молодого офицера, который, как ни странно, откликался на имя «Фриц» и для вида выполнял обязанности директора этого автомагазина.
   К сожалению, Фриц оказался менее одаренным, нежели другие представители нашей дирекции. Однажды осенью 1939 года два полицейских инспектора заявились в гараж с ординарным проверочным визитом (вероятно, Шрайбера внесли в картотеку иностранцев). И тогда наш молодой офицер, прибывший в Париж со спецзаданием и находившийся в этот момент в заднем помещении, струхнул, быстренько выскочил из окна и — какая сообразительность! — побежал прятаться в советское посольство. Там он с ходу рассказал, как только что спасся от «полицейской облавы».
   Сотрудник посольства, с которым Фриц был связан, оказался «виртуозом» секретной службы примерно того же пошиба. Он не додумался ни до чего более разумного, чем сразу же записать в свой блокнот телефон и адрес автомагазина Шрайбера. Находясь под наблюдением французской контрразведки, как, впрочем, и все остальные служащие посольства, он через несколько часов был под каким-то предлогом на неделю задержан и обыскан.
   И вот логическое следствие всех этих откровенно любительских неосторожностей: после подписания советско-германского пакта французские власти арестовали Шрайбера и выслали в лагерь Вернэ. Когда пришли немцы, Шрайбер все еще был на положении интернированного. Я решил устроить ему побег. Генерал Суслопаров, которого я известил о своем намерении (напоминаю: Суслопаров был советским военным атташе в Виши), ответил, что предпочитает действовать на законных основаниях и что ему нетрудно внести имя Шрайбера в список задержанных советских граждан, который он собирался представить немцам на предмет освобождения. Шрайбера действительно выпустили, но в момент вступления Германии в войну против Советского Союза он находился в Марселе, где в это время жила его жена Регина и дочь. Шрайбер ушел в подполье. А потом его либо пристрелили при аресте, либо бросили в концлагерь. Известно лишь то, что после войны он так нигде и не появился.
   Жозеф Кац умер в ссылке. И если я как-то связываю эти два случая, то только лишь потому, что, по-моему, и в том и в другом действовал один и тот же осведомитель, а именно Отто Шумахер. Он принадлежал к той небольшой группе сомнительных людишек, которые по приказу противника внедряются в ту или иную сеть, чтобы подорвать ее изнутри. Шумахер как раз и был таким провокатором гестапо, пробравшимся в «Красный оркестр». Это он арендовал квартиру, на которой был арестован Венцель. Вопреки ожиданиям, его самого тогда и пальцем не тронули. После ликвидации бельгийской группы он приезжает в Париж и поселяется у Арлетты Юмбер-Ларош, выполняющей функции связной между мною и Гарри Робинсоном. В ноябре 1942 года, нарушив мой официальный запрет, он прибывает в Лион, где входит в контакт со Шпрингером (чей геройский конец я уже описал) и с Жерменой Шнайдер.
   В декабре Шумахер возвращается к Арлетте и просит ее организовать встречу с Робинсоном (читатель помнит, что последний тоже будет арестован немцами при помощи необычайно многочисленной опергруппы). Арлетта сначала колеблется, но затем соглашается познакомить его с нашим другом. Сама она тоже исчезла навсегда.
   Арлетта Юмбер-Ларош, член «Красного оркестра», влюбилась в замаскированного информатора Гиринга и его шайки. То была очаровательная девушка большого душевного благородства, оставившая после себя прекрасные стихи.[В 1946 году в издательстве «Эдисьон Реалите» вышел сборник ее стихов с предисловием Шарля Вильдрака. «…В течение лета 1941 г. Арлетта Юмбер-Ларош стала приходить ко мне и показывать свои стихи, — писал Ш. Вильдрак. — От меня она ожидалаих критического разбора и советов… Как-то в конце 1942 г. она оставила у моей консьержки большой конверт. В нем были все ее стихотворения. Она дове — рила их мне для сохранения. Остается только гадать, почему именно мне. Больше я еене видел…» Арлетта, несомненно, предчувствовала свою гибель. Весной 1939 года она писала:
   Я тоже желаю оставить на земле свой аромат
   И сделать так, чтобы люди,
   чтобы братья
   Вспоминали обо мне. — Прим. авт.

18. ОСОБЫЙ ЗАКЛЮЧЕННЫЙ

   Он должен придумать и найти достаточно изолированное место, где тайна моего ареста может быть сохранена и где будут выполняться все условия, при которых я не смогу ни сбежать — уж это элементарно! — ни сообщаться с внешним миром.
   Последний момент имеет немаловажное значение, когда речь идет о расследовании деятельности «Красного оркестра». В этом отношении зондеркоманда потерпела крупные неудачи. Ей никогда не удавалось полностью изолировать наших арестованных разведчиков. Нельзя забывать, что в тюрьмах во времена оккупации сохранилась часть надзирателей довоенной поры. И совсем нередки были случаи, когда они давали ту или иную информацию движению Сопротивления, переправляли различные послания, а иной раз просто входили в состав какой-нибудь разведывательной сети. Я уже рассказывал, как надзиратели тюрьмы Сен-Жиль в Брюсселе держали нас в курсе событий, касавшихся судьбы арестованных на улице Атребатов.
   Заключенные из французской группы «Красного оркестра» находились в специальном отделении тюрьмы Френ. При перевозках на головы им надевали капюшоны. Было строго запрещено менять место их нахождения внутри тюрьмы. Ни тюремная администрация, ни даже другие оккупационные инстанции третьего рейха не знали, кто они, эти заключенные. Каждый член зондеркоманды занимался одним или несколькими точно определенными арестантами и не имел права интересоваться другими. После моего ареста все меры предосторожности в отношении вас были еще больше усилены.
   Прибыв в Париж в начале октября, зондеркоманда обосновалась, как я уже говорил, на улице де Соссэ, на пятом этаже здания, где до войны размещалась штаб-квартира французской Сюртэ. 26 ноября меня провели на первый этаж, где некогда находился финансовый отдел полиции. Здесь Гиринг хотел содержать меня «инкогнито». По его указанию для меня, как «особого заключенного», две большие комнаты были переоборудованы в своеобразную тюремную камеру. Первую комнату разгородили решеткой, в которой была устроена дверца. С одной стороны поставили стол и два стула для двух унтер-офицеровСС,призванных стеречь меня круглосуточно. Другая сторона была отведена для меня, здесь поставили койку, стол, два стула. Зарешеченное окно выходило в сад. Входную дверь укрепили стальной плитой.
   Через два-три дня в Берлине разработали распорядок и режим моего содержания, а также определили обязанности охранников. Это был подлинный шедевр чисто немецкого бюрократизма. В частности, охранникам запрещалось обращаться ко мне или отвечать на мои вопросы.
   Вскоре после «въезда в новую квартиру» Гиринг представил меня Вилли Бергу, которому было специально поручено заниматься мною. Он мог приходить в любой момент, разговаривать со мной как ему вздумается и ведал моим питанием, которое доставлялось трижды в день из ближайшей военной столовой. Ежедневно он сопровождал меня во время прогулки во внутреннем дворе.
   Вилли Берг будет занимать важное место в дальнейшем развитии этой истории… Невысокого роста, приземистый, с сильными руками, которыми в случае надобности мог в любое время воспользоваться, он с трудом нес бремя своих пятидесяти лет. При среднем умственном развитии Берг был словно нарочно приспособлен к вторым ролям, которые с рвением исполнял под началом Гиринга. Друг и доверенное лицо начальника зондеркоманды, он был единственным, с кем тот делился тайнами и своими честолюбивыми замыслами, единственным, посвященным в глубинную суть дел этой группы особого назначения и во все вопросы подготовки «Большой игры». Профессиональный полицейский, Берг начал свою карьеру еще при кайзере, продолжал ее во времена Веймарской республики, с тем чтобы завершить ее на службе у Адольфа. Часто на него возлагались деликатные и довольно подозрительные миссии. Так, например, он был телохранителем Риббентропа, когда тот поехал в Москву подписывать советско-германский пакт о ненападении.
   В литературе, посвященной «Красному оркестру», порой утверждается, будто Берг был двойным агентом и информировал меня обо всех решениях зондеркоманды… Это абсолютно неверно, какое-то бредовое предположение. Это было бы куда как хорошо, но, как говорится, «держи карман шире!».
   Однако достоверно другое: с самого начала моих контактов с Бергом у меня возникло предчувствие, что со временем мне удастся воспользоваться его услугами. Очень скоро я заметил, что этот заместитель шефа зондеркоманды глубоко несчастный и легкоранимый человек. Его личная жизнь не принесла ему ничего, кроме горя. Во время войны двое из его детей умерли от дифтерии, третий ребенок погиб при бомбардировке, разрушившей его жилище; жена, не в силах выдержать всю эту серию тяжких испытаний, пыталась наложить на себя руки и была помещена в дом для умалишенных. Так что в чисто моральном плане он был сильно подавленный. К концу 1942 года Берг, как, впрочем, и его друг Гиринг, засомневался в окончательной победе третьего рейха. Он решил определить для себя такую линию поведения, чтобы могли бы открыться две возможности: либо, если конфликт завершится в пользу Советского Союза и его союзников, он сможет доказать, что обращался со мной по-человечески и тем самым в ходе «Большой игры» облегчал мою задачу, либо, если третий рейх одержит верх, он выставит себя как героя борьбы против «коммунистической подрывной деятельности». Вилли Берг, недавно вступивший в нацистскую партию, хотя и пользовался официальной гитлеровской фразеологией, все же очень скептически относился к политике, проводимой фюрером. В числе «доверительных» идеологических высказываний, которые я от него слышал, могу выделить следующее: «Во времена кайзера я был полицейским, — сказал он мне однажды. — Я был полицейским Веймарской республики, теперь я шпик Гитлера, завтра я с тем же успехом мог бы стать слугой режима Тельмана…»
   С первых же дней под предлогом пополнения моих знаний немецкого языка я просил Вилли Берга передать начальству мое желание иметь словарь, бумагу, карандаш и получать газеты. Разрешение на все это было дано. И тогда я вдруг загорелся надеждой — не стану отрицать, на первый взгляд довольно абсурдной — каким-то образом отправить донесение Центру. При этом у меня не было ни малейшего представления, как и когда это будет возможно. Но в тот момент меня в высшей степени ободряло, что под рукой у меня все-таки есть те несколько предметов, о которых только может мечтать заключенный, то есть письменные принадлежности. А еще я знал, что мне, быть может, каким-то образом удастся вновь связаться с внешним миром.
   Было ясно, что я не смогу написать и пару слов, если бдительность моих церберов не ослабнет. Охрана сменялась дважды в сутки — в семь и в девятнадцать часов. Всякий раз появлялись новые физиономии… Инструкция о моем содержании производила такое неизгладимое впечатление на дежурных унтер-офицеров СС, что, ознакомившись с ней, они часами ни на секунду не спускали с меня глаз… Для достижения своей цели мне нужно было добиться, чтобы меня охраняли одни и те же стражники. Тогда я мог бы попытаться завязать с ними какие-то контакты.
   Я решил поговорить об этом с Гирингом…
   — Признайтесь, — сказал я ему, — что вы только усилили риск разглашения факта моего ареста и заключения. Скоро это перестанет быть секретом. В течение пятнадцати суток в моей камере сменилось более пятидесяти надзирателей. Если хотя бы один из них болтун — причем это весьма оптимистическая пропорция, — то все узнают, что на улице де Соссэ есть этакий «особый заключенный»!
   Мое нарочито ироническое замечание произвело впечатление на шефа зондеркоманды. Начиная с этого дня численность охраны сократилась до шести человек.
   Мои отношения с Бергом становились все более «сердечными». Мало-помалу во время ежедневных прогулок, благоприятствующих сближению, он подбрасывал мне какие-то крохи информации, которые, словно камушки мозаики, постепенно складывались в довольно точную картину того, что представляет собой зондеркоманда, и давали общее представление о ее планах. Неясное понемногу прояснялось. Берг доходил до того, что посвящал меня в дела высших полицейских кругов Берлина.
   Он любил ошеломлять собеседника неожиданными заявлениями… Однажды Берг сказал без тени иронии:
   — Послушайте, Отто, я надеюсь, что мы скоро добьемся хороших результатов и война окончится… Если случайно взвод немецких солдат поведет вас на расстрел, я приду пожать вам руку и сказать вам последнее «прости».
   Я ответил ему в том же духе:
   — Если случайно взвод советских солдат поведет вас на расстрел, то и я приду — обещаю это вам! — пожать вашу руку и сказать вам последнее «прости».
   Во второй половине декабря в тюрьме Френ несколько заключенных из «Красного оркестра» пытались покончить с собой. Из Берлина пришел приказ связать арестантам руки за спиной. Мне сделали
   поблажку — связали руки спереди.
   В таких условиях невозможно написать ни единого слова… Я пожаловался Бергу на это распоряжение. Он посочувствовал мне, заявил, что знает, насколько трудно спать со связанными руками, затем научил, как манипулировать с завязками, чтобы высвободить правую руку. В это время стражники, полагая, что я надежно спутан, мирно засыпали. Каждую ночь, между двумя и тремя — именно это время казалось мне наиболее благоприятным — я писал на маленьких клочках бумаги свое донесение.
   Как-то я сказал Бергу, что моя лежанка слишком короткая и жесткая. Он снова помог мне — распорядился принести в мою камеру новую кровать. Она была из железа и снабжена хорошим матрасом. Я заметил, что ее четыре ножки сделаны из полых труб: отличный тайник для заключенного!
   Через несколько дней после моего «новоселья» меня посетили три военврача войск СС и осмотрели меня с головы до ног… Я немедленно спросил Берга, в чем дело?
   — А это для того, чтобы определить состояние вашего здоровья, — ответил он. — Ну, например, для выяснения, сможете ли вы выдержать допрос с пристрастием…
   Вероятно, мой физический «статус» произвел на них впечатление: повышенное давление, больное сердце — последствия голодовки в Палестине… Но мне хотелось узнать побольше.
   — При помощи антропологических измерений, — добавил Берг, — они пришли к выводу, что вы не еврей, и Гиринг пришел в восторг…
   С трудом я удержался от хохота. Лишь позже я узнал, каков был ход рассуждений Гиринга: он полагал, что отнесение меня к категории «настоящих арийцев» облегчит получение согласия Берлина в отношении «Большой игры». Уж какое там доверие могут питать высокие берлинские круги, заинтересовавшиеся моим делом, к словам какого-то жалкого еврея, мыслимо ли хоть какое-то сотрудничество с представителем «проклятой расы».
   Гиринг нуждался именно в арийце, и его соображения не были лишены юмора. Во время одного из наших разговоров я заметил, что родился в еврейской семье и подвергся обрезанию тотчас же после рождения.
   Я не мог не удивиться его ответу:
   — Честно говоря, вы меня смешите… Ведь это только доказывает, что советская разведывательная служба очень хорошо поработала! В начале войны абвер послал в Соединенные Штаты нескольких своих агентов, которым предварительно сделали обрезание, понимаете? Ну чтобы облегчить их положение на случай ареста: ведь обрезанного еврея довольно трудно принять за нашего шпиона. Но когда их забрала американская контрразведка, эта перестраховочная мера была быстро разоблачена, ибо эксперты-хирурги установили, что операции произведены совсем недавно.
   Гиринг был настолько нашпигован всевозможными историями и байками про деятельность секретных служб, что мое действительно всамделишное обрезание решительно не признавал, считал его недавним, а подлинность его вида объяснял каким-то особым мастерством русских хирургов, умеющих орудовать скальпелем, как никто из их зарубежных коллег по профессии.
   Кроме того, я ему неоднократно повторял, что я еврей. Из этого он заключил, что человек, попавший в руки гестапо и называющий себя евреем, не может не лгать.
   Наконец Гиринг взялся за расследование. В доме супруги Гроссфогеля, в Брюсселе, нашли старый паспорт, которым я пользовался в 1924 году в Палестине и куда были внесены точные сведения обо мне: Леопольд Треппер, а также дата и место моего рождения — 23 февраля 1904 года в Новы-Тарге. В декабре 1942 года гончие псы зондеркоманды поехали в Новы-Тарг, чтобы попытаться обнаружить там мои следы. В радиограмме, содержавшей отчет о выполнении ими этой миссии, они объясняли, что не нашли ничего, поскольку — цитирую их собственное выражение — «город был очищен от иудейской нечисти, а еврейское кладбище перепахано…».
   Гиринг укрепился в своей уверенности: конечно, я не еврей, какие тут могут быть сомнения! Когда я был направлен советской разведкой в Палестину, из меня намеренно сфабриковали этакий «еврейский персонаж», а что до фамилии Треппер, то она, бесспорно, заимствована. Для меня же особенно важным было то, что гестапо не докопалось до моей партийной клички — Лейба Домб.
   Зондеркоманда отличалась весьма своеобразными приемами сохранения тайны: на двери моей камеры, перед которой ежедневно проходили десятки людей, укрепили большую табличку с надписью:
   «Внимание, особый заключенный, вход воспрещен!» Позже я узнал (и ничуть этому не удивился), что в среде парижских коллаборационистов циркулировали слухи насчет какого-то «особого советского заключенного».
   У моих охранников любопытство частенько одерживало верх над пресловутой и хваленой немецкой дисциплиной. Они несли около этого «особого заключенного» службу, подчиненные настолько драконовскому режиму (и, разумеется, ничего по существу не зная), что по истечении некоторого времени просто уже никак не могли не вступить в разговор со мной. Дожидаясь наступления полуночи, когда было ясно, что их уже никто не застанет врасплох, они пытались — сперва разными окольными путями, а потом все более откровенно — узнавать обо мне все больше и больше. И тогда я мог проболтать с ними и час и два, причем извлекал немалую пользу из этих небольших и, казалось бы, довольно бессвязных разговоров. Двое из них были тупыми держимордами, форменными палачами. Остальные (помнится, у них были знаки различия войск СО, хотя и были приставлены к этой службе, тем не менее не отличались слепой приверженностью к нацизму. По прямому приказу они бы, бесспорно, без колебаний совершили любое преступление, забили бы меня до смерти, однако у двоих из них мне удалось пробудить какое-то подобие симпатии. Особенно запомнился тот, кто, будучи членом какой-то религиозной секты, однажды объявил, что хотя он и стережет меня всю ночь, но вместе с тем молит бога о спасении моей души! Наконец даже предложил передать какую-нибудь весточку моей семье.

19. «ВОЗМЕЗДИЕ НЕ ЗА ГОРАМИ!»

   В течение всего декабря люди из зондеркоманды изводили Гроссфогеля. Они считали, что, будучи в прошлом моим заместителем, он должен знать, как связаться с ФКП. Но он неизменно, в строгом соответствии с нашим уговором, отвечал им, что занимался в нашей организации только коммерческими вопросами, и отсылал их ко мне. Тогда зондеркоманда решила прибегнуть к самому мерзкому шантажу: либо он дает им требуемые сведения, либо при нем казнят его жену и ребенка. Но и глазом не моргнув, с полным спокойствием и хладнокровием, которое, по словам Берга, произвело глубокое впечатление на немцев, он им ответил:
   — Вы можете начать с меня, с моей жены или с малыша, это не имеет никакого значения, вы ничего не узнаете!
   Гиринг и его подручные поняли, что Лео — человек небывало сильного характера и из него им ничего не вытянуть. По-моему, они просто раздумали подвергать его пыткам. Со своей стороны я предупредил Гиринга, что если они станут его истязать, то я буду считать себя свободным от всех обязательств, касающихся «Большой игры», что Лео абсолютно необходим для осуществления наших планов и что раньше или позже Центр попросит сообщить о его судьбе.
   Итак, с Лео Гроссфогелем дело не вышло, и тогда зондеркоманда навалилась на Гилеля Каца, которого хотели использовать как связного с Жюльеттой. Позже, в апреле 1943 года, когда я встретил Гилеля в тюрьме Нейи, он рассказал мне обо всем, что ему пришлось пережить. Это был сущий ад.
   Ожесточение заплечных дел мастеров объяснялось тем, что Райхмаи, несомненно, дал им понять, какое место наш друг занимал в «Красном оркестре». Сперва они попробовали уговорить его, предложили самому пойти к Жюльетте от моего имени и вручить ей донесения, которые «я написал», с тем чтобы она передала их руководству коммунистической партии.
   — Мой начальник Отто, — ответил Гилель. — Подчиняться я могу только его приказаниям…
   Тут офицеры зондеркоманды изменили тактику и пустили в ход обычный сценарий, а именно угрозу его жене и двум детям, находившимся в замке Бийерон под наблюдением Райхмана. Гилель Кац вновь отклонил предложения Гиринга.
   Тогда начались зверские пытки. «Сеансы» следовали без перерыва один за другим. Думаю, что их инициатором был Райзер — начальник парижского отделения зондеркоманды. Немцы прибегли к новой тактике: потребовали от Каца, чтобы тот выложил все, что знал про «Красный оркестр». Они подозревали, что он информирован о многом. Кац и вправду знал буквально все, был посвящен во все важные тайны. Десять дней кряду он переносил ужасы, терпел страшные муки, затем за дело взялся Эрих Юнг, патентованный садист зондеркоманды. Но Кац не сдавался, и тогда из Берлина вызвали «подкрепление», специальную группу по «форсированным допросам», дипломированных экспертов пытки, гангстеров с липкими, окровавленными руками. Гилель без устали повторял:
   — Обращайтесь к Отто, он вас информирует, а я был всего лишь маленьким служащим фирмы «Симэкс», никаких секретов мне не доверяли…
   Потом, окончательно выбившись из сил, он пытался совершить самоубийство, искромсав себе вену на предплечье, но гестаповцы не позволили ему умереть.
   Гиринг, ненадолго отлучавшийся в Берлин, вернулся и застал Каца в тяжелом состоянии. Он решил попытаться как-нибудь загладить самовольные действия своих подчиненных. Гиринг понимал, что Кац мог бы быть полезным в «Большой игре», что без моего разрешения он говорить не станет и вообще без меня от него ничего не добьешься. Он был достаточно умен, чтобы понять простую вещь: человек, способный вынести такие муки, без колебаний готовый лишить себя жизни, никак не может считаться потенциальным предателем. Он поручил Вилли Бергу передать мне, что моего друга истязали без его ведома, а потом попросил меня сказать Кацу, что тот должен пойти к Жюльетте. С этой целью он решил свести нас. Гиринг хотел, чтобы эта встреча прошла в присутствии Берга к без переводчика. Между тем Кац не говорил по-немецки, а Берг не знал французского. Поэтому я предложил, чтобы мы разговаривали на языке идиш, представляющем собой своего рода смешение иврита с немецким. Гиринг согласился, не сознавая, что дает нам шанс, о котором мы могли только мечтать: ведь я смогу дать Гилелю и советы и указания, пользуясь в разговоре чисто древнееврейскими словами.
   Прошло несколько дней, Гиринг не спешил. Я понял, что он просто хочет выиграть время, чтобы рубцы и раны на теле моего товарища хоть немного затянулись…
   Никогда не забуду минуты, когда я увидел Гилеля. Его привели в служебное помещение, где находились мы с Бергом. Мы не виделись месяц, и он показался мне неузнаваемым, словно каким-то другим человеком. Гилель приблизился и, зарыдав, бросился мне на шею. Он был без очков. Кожа вокруг глаз была в сплошных порезах…
   — Посмотри! — сказал он. — Ты только посмотри, что они со мной сделали! Вдавили мне стекла от очков в глаза… А посмотри на мои руки!..
   Кац протянул ко мне свои искалеченные, толсто перебинтованные руки с выдранными ногтями.
   Он встал совсем вплотную ко мне и с едва скрываемой гордостью шепнул мне на ухо:
   — Я не сказал ни слова!
   От Берга, стоявшего в стороне, не ускользнула ни одна подробность этой сцены.
   — Это не мы… — пробормотал он, — это садист Юнг!.. Разве мог я успокоить моего друга, ободрить его, вдохнуть в него мужество, когда он был в таком ужасающем состоянии! И все же я сказал ему, очень тихо, но уверенным тоном:
   — Успокойся, Гилель, возмездие не за горами! Мы провели два часа вместе. Берга несколько раз подзывали к телефону. Я пользовался этими короткими мгновениями, чтобы объяснить Гилелю, что он должен был сделать у Жюльетты.
   Под конец встречи его измученное лицо просветлело. Мы снова могли действовать, а желание добиться удачи удесятеряло наши силы.

20. ЧЕТЫРЕ ВСТРЕЧИ С ЖЮЛЬЕТТОЙ

   Мадам Жюльетта знает — она еще нам нужна. Поэтому, будучи настоящим борцом, она пойдет до конца. Следуя необходимым и строго обязательным мерам конспирации, мы с ней договорились:
   любой человек, приходящий к ней от меня, прежде всего должен вручить ей красную пуговицу (читатель помнит: Райхман, не знавший этой подробности, ушел от нее, ничего не добившись). Я не стал утаивать от нее правду, сказал, что за кондитерской наверняка следят, но, несмотря на это, ей нужно оставаться на месте. С другой стороны, добавил я, необходимо прервать любые отношения с товарищами по Сопротивлению. Фернану Пориолю — он был в курсе всех дел — было поручено держать ее все время в поле зрения.
   Когда мы в присутствии Берга встретились с Кацем, я дал ему указание сделать вид, будто он готов с ними «сотрудничать». Я его незаметно проинструктировал: после посещения Жюльетты он должен сказать, что она его хорошо встретила, но, поскольку у нее прервались контакты с компартией, она постарается восстановить эту связь и даст ему ответ через неделю. После второго визита к Жюльетте Гилель должен был вернуться от нее с положительным ответом: представители компартии согласны встретиться, но не скрывают тревожных опасений и требуют, чтобы соответствующее послание доставил я. Мы рассчитали: Гирингу поневоле придется согласиться отправить к Жюльетте именно меня. Таким образом я наконец смогу передать мое донесение Центру.
   Зачем же, спрашивается, столько сложных маневров? А для того, чтобы успокоить Гиринга и его начальство в Берлине…
   Гиринг колебался, все не мог решиться подключить Каца к этой операции. Он поделился со мной своими соображениями:
   — Раньше Кац представлялся мне идеальным кандидатом для выполнения такого поручения, но после того, как он побывал в руках наших людей, я очень сомневаюсь в его искренности. Он может сыграть с нами злую шутху… Разве можно быть уверенным в человеке, с которым так жестоко обошлись. Не сделает ли он противоположное тому, что от него ожидают?
   В сущности, это рассуждение звучало логично. Я попытался успокоить его:
   — Все-таки Кац не предает свою мечту. Он всем сердцем желает сепаратного мира, и только это определит его поведение…
   Но Гиринг настаивал на своих оговорках; он предложил Гилелю ознакомиться и расписаться под предупреждением о том, что если он сбежит или попытается предупредить Жюльетту, то его жена, дети и я будут расстреляны.
   Гилель совершенно спокойно подписался.
   За несколько дней до посещения Кацем кондитерской Жакена, близ площади Шатле, офицеры зондеркоманды всполошились. Райзер развертывал по-настоящему крупную операцию: весь квартал оцепили подразделения гестаповцев, рассаженных по черным «ситроенам». Они притаились в прилегающих улицах, готовые в любой момент действовать.
   Все шло, как по маслу: Гилель в сопровождении Берга вошел в кондитерскую и вскоре вышел оттуда с пакетом сладостей (или, по крайней мере, с тем, что в условиях оккупации так называлось). Как мы сговорились, он сообщил Гирингу: в следующую субботу состоится вторая встреча. Гиринга это вполне устраивало, он решил, что в следующий раз Кац передаст для Центра радиограмму чисто успокоительного свойства, что все идет к лучшему в этом лучшем из миров, наша группа цела и невредима и мы можем продолжать работать в том же духе.
   Я сумел убедить Гиринга в целесообразности предложить моему Директору прекратить на месяц всякую связь, ибо, пояснил я, если бы находился на свободе, то как раз именно это и предложил Центру. Такая дополнительная отсрочка давала нам преимущество: перед мадам Жюльеттой открывалась возможность скрыться (при встрече я бы ее соответственно проинструктировал). В общем мои шансы на этот неожиданный контакт с ней казались реальными, если, конечно, Кац, вернувшись после второго визита, скажет, что текст донесения обязательно должен быть доставлен и вручен мною лично и что это conditio sine qua non81.
   Надо было подготовить доклад. В нормальных условиях такая работа потребовала бы нескольких часов, но в теперешней ситуации мне пришлось затеять с моими охранниками нечто вроде игры в прятки. Эта игра не допускала никакой импровизации, никаких промахов. Я не мог работать над докладом днем, и не из-за стороживших меня эсэсовцев — те привыкли видеть меня за занятиями по немецкому языку, а из-за Берга, который мог нагрянуть в любую секунду и чье любопытство было необходимо усыпить. Так что оставалось только ночное время. Свет горел непрерывно: я страдал от бессонницы и получил разрешение читать. Лучше всего было работать от двух до трех, когда охранники спали, облокотившись о стол… Инструкция обязывала их периодически вставать и поглядывать на меня через решетку, но в действительности они это предписание не соблюдали. В случае необходимости я мог бы быстренько сунуть листки под одеяло. Свой доклад я писал на полосках бумаги, вырезаемых из газет, крохотными буквами, пользуясь некоей смесью идиш, иврита и польского. Если бы меня все-таки разоблачили, то время, необходимое для расшифровки подобного ребуса, дало бы мне известную отсрочку.
   Чтобы убедить Центр, я должен был восстановить хронологически все события с 13 декабря 1941 года. Я составил подробный перечень арестов с точным указанием дат, мест и обстоятельств. Я рассказал все, что знал о поведении членов нашей сети после их ареста. Затем перечислил все рации, попавшие в руки врага, перехваченные и расшифрованные радиограммы, раскрытые шифры. Как можно более подробно объяснил суть «Большой игры», ее политические и военные цели, применяемые в ней средства. Наконец следовал список всех лиц, находившихся под угрозой ареста.
   Во второй части сообщения я предлагал два варианта возможной реакции Центра.
   Вариант первый: Центр считает полезным продолжить «Большую игру» и взять инициативу в свои руки. В этом случае 23 февраля 1943 года Директор посылает поздравительную радиограмму по случаю годовщины Красной Армии и моего дня рождения.
   Вариант второй: Центр не находит нужным продолжать «Большую игру». Тогда в течение месяца или двух он посылает мне радиограммы, чтобы не насторожить противника резкой реакцией на мое сообщение.
   Кроме того, я написал личное письмо Жаку Дюкло, в котором описал сложность и тяжесть положения. Я просил его проследить лично, чтобы мой доклад попал непосредственно к Димитрову, а тот в свою очередь передал бы его руководству ВКП(б). Одновременно я послал ему список двадцати лиц, чья безопасность должна быть обеспечена немедленно. Первыми в этом перечне я назвал Фернана Пориоля и Жюльетту.
   Тем временем зондеркоманда готовила вторую встречу Каца с Жюльеттой. Гиринг не знал, на каком языке написать донесение Центру и каким шифром закодировать его. Кент сказал ему, что донесения, предназначенные для коммунистической партии, мы зашифровывали специальным кодом. Я категорически опроверг это. Наконец Гиринг решил использовать шифр Кента и написать текст радиограммы по-русски.
   Это было еще одним сигналом, настораживающим Центр: мои донесения всегда составлялись по-немецки. Написанные симпатическими чернилами, они зашифровывались по коду коммунистической партии.
   Вторая встреча была подготовлена в полном соответствии с принятыми правилами режиссуры: оцепление, наблюдение. Гиринг был убежден, что Жюльетта примет послание, которое ей доставит Кац. Каково же было его изумление, когда Кац вернулся с посланием обратно, да еще с пакетиком конфет в виде «премии»… С простодушной улыбкой, которая могла бы убедить монаха-францисканца в его безбожии, Кац, как и было согласовано, заявил Гирингу, что «товарищи» крайне обеспокоены моей судьбой: слухи о моем аресте уже начали распространяться. Жюльетта получила приказ принимать лишь те донесения, которые я лично буду ей доставлять. На всякий случай Кац договорился с ней о возможной встрече со мной.
   Гиринг моментально и весьма заметно разнервничался и попросил меня высказать свое мнение.
   — Меня это ничуть не удивляет, — спокойно пояснил я. — Со дня моего ареста прошло два месяца, и с тех пор меня нигде не видели, я не подавал никаких признаков жизни, все нити, которые связывали меня с коммунистической партией, оборваны. Несколько раз я вас предупреждал, что дело может принять именно такой оборот. Поставьте себя на место функционеров ФКП. Будь вы в их положении, и у вас возникли бы серьезные сомнения. Во всем происходящем виноваты только вы, так как сами не желали, чтобы я сотрудничал в «Большой игре». Теперь все поставлено под удар.
   В порыве явной откровенности он мне ответил, что с самого начала добивался моего участия в этом деле, но начальники в Берлине были против, хотя в ряде рапортов он специально подчеркивал мою добрую волю. В Берлине, сказал он, опасаются, как бы коммунистическая партия не постаралась освободить меня силой.
   — Во всяком случае, — заметил я, — если через неделю моя встреча с Жюльеттой не состоится, можете навсегда распрощаться с «Большой игрой». Что касается меня, то прошу перевода в тюрьму Френ.
   После этого разговора Гиринг тут же отправился на самолете в Берлин. Через несколько дней он вернулся, получив «добро» от своих шефов.
   В его отсутствие я ежедневно вел дружественные беседы с Бергом, которому Гиринг поручил поподробней прощупать меня и выведать мои истинные намерения. От Берга я узнал, что сам Гиммлер проявляет большой интерес к операции «Большая игра». Это известие лишний раз убедило, что вся эта афера очень дурно пахнет.
   Операция «Жюльетта», как я полагал, должна была оказаться успешной.Я,конечно, понимал, что в случае ее провала всех до последнего заключенных из «Красного оркестра» ждет смертная казнь.
   Всегда и везде я делал все мыслимое и немыслимое, чтобы спасать людей от смерти, но на сей раз я ни секунды не колебался, ставя на карту жизнь моих соратников. Бывают мгновения, когда один-единственный человек вынужден взвалить на свои плечи огромную ответственность. Мне было не с кем посоветоваться. Я тогда сам сделал выбор и сейчас, по прошествии тридцати лет, этим горжусь.
   В четверг вечером — за два дня до встречи с Жюльеттой — у меня состоялся долгий разговор с Гирингом. Для него, как он меня уверял, это было последней попыткой. Признался, что в Берлине ему стоило немалых трудов добиться санкции на эту встречу и всю ответственность за нее несет он один.
   — Я придаю большое значение успешному исходу этой встречи, потому что если мы вновь завоюем доверие ФКП, то и с Центром дело пойдет гораздо лучше, — сказал он.
   Затем стал анализировать гипотезы, способные объяснить мое поведение:
   — Предательство с вашей стороны исключаю начисто. Но если у вас нет полной уверенности в каких-то шансах на сепаратный мир, то, боюсь, встречу с Жюльеттой вы используете с целью так или иначе предостеречь ее. Предупреждаю: если вы предпримете попытку бежать или если насторожите Жюльетту, я прикажу расстрелять всех узников «Красного оркестра» во Франции и в Бельгии.
   Тут я вышел из себя:
   — Такая угроза человеку, с которым вы якобы желаете сотрудничать во имя заключения сепаратного мира, наводит меня на печальные мысли… Пусть уж лучше сразу… Пусть сейчас произойдет то, чего я ожидаю с первой минуты моего ареста. Поставьте меня перед командой солдат, которые приводят приговор в исполнение!
   Больше Гиринг мне никогда не угрожал. Сам он в конце концов все отлично понял, но, поскольку, докладывая обо мне своим шефам, явно блефовал, расписывая бог весть какие успехи, которых якобы добился при моей «обработке», ему Поневоле пришлось пойти на риск моей встречи с Жюльеттой Муссье… Но как бы то ни было, со мной он оставался настороже.
   В последнюю ночь перед этой встречей мне все никак не удавалось уснуть. Я прикидывал в уме разные варианты. Я не допускал мысли, что Гиринг распорядится обыскать меня, ибо знал, что в этом случае я от встречи откажусь. Но могли быть провокации со стороны «друзей» Гиринга. Шеф парижского гестапо Бемельбург и начальник зондеркоманды в Париже Райзер только и мечтали о провале Гиринга. Их задачей было обеспечить благополучный исход встречи. Им было бы нетрудно разыграть «попытку к бегству» и на этом основании арестовать Жюльетту. Берг предупредил меня, что, по мнению некоторых членов зондеркоманды, арест Жюльетты помог бы прояснить ситуацию.
   Взвесив все, я решил пойти на встречу с пустыми руками. Если все пройдет гладко, то я назначу Жюльетте второе рандеву и уж тогда вручу ей оба послания — Гиринга и мое…
   Во второй половине того субботнего дня двор на улице де Соссэ был словно на военном положении. Множество агентов гестапо отправлялись оцеплять площадь Шатле. Берг должен был вместе со мной войти в кондитерскую, но я подозревал, что там будут и другие агенты.
   И вот я на месте. Жюльетта очень обрадовалась встрече со мной. Мы обнимаемся и при этом я ухитряюсь шепнуть ей на ушко, что приду снова через неделю и принесу ей послание, которое необходимо передать другому лицу, как только я покину кондитерскую. Затем и она, и это другое лицо должны исчезнуть до окончания войны. Жюльетта запоминает все, сохраняя непринужденное и приветливое выражение лица, и вручает мне пакет с шоколадными конфетами.
   При возвращении на улицу де Соссэ Гиринг очень спокоен. Но он удивлен — почему я не передал ей донесение? Я ему объясняю:
   — Жюльетта говорит, что уже не выполняет обязанности связной, но в кондитерскую заходил какой-то незнакомый ей товарищ, и он подтвердил, что дела идут нормально. В общем при следующей встрече она сможет принять послание.
   Эта с виду логичная версия успокоила Гиринга. В итоге он остался довольным всеми тремя встречами с Жюльеттой.
   Последнее, решающее рандеву с Жюльеттой было назначено на последнюю субботу января 1943 года, непосредственно перед закрытием кондитерского магазина. Это время я выбрал не случайно, ибо по воскресеньям и понедельникам магазин не работал, и у Жюльетты было бы больше времени, чтобы скрыться.
   В ночь накануне я извлек свой доклад из «сейфа» — ножки кровати — и сунул его на дно кармана, положив поверх носовой платок. Гиринг приехал за мной, мы немного поболтали и двинулись в путь.
   В этот раз наша «экспедиция» протекала скромнее, шпиков было поменьше и действовали ела почти незаметно… Я вручил Жюльетте сложенные вместе оба донесения и уточнил: зашифрованный текст исходит от немцев, а большой доклад я посылаю от себя лично. И то и другое надо передать по радио московскому Центру. Я обнял ее и еще раз порекомендовал поскорее исчезнуть. Больше я ее не видел, этой радости меня лишили тягостные послевоенные дни.
   А потом я вернулся к себе в камеру, и на сердце у меня было легко и спокойно. Я был уверен, что мой доклад попадет по назначению и повлечет за собой ряд радикальных перемен в действиях Центра. И каким бы ни оказалось окончательное решение моего Директора по поводу «Большой игры», одного я достиг: враг уже не сможет безнаказанно пользоваться передатчиками «Красного оркестра», то есть Центр больше не рисковал быть снова и снова обманутым.
   Теперь мне оставалось лишь одно — ждать ответа.
   Хотя Гиринг не отличался особой восторженностью, все же он заявил мне, что опять очень обрадован результатами, которых мы добились: Жюльетта приняла донесение, и, как он полагает, агенты советской контрразведки, находившиеся в кондитерской, воочию убедились, что я на свободе.
   Гиринг был доволен, что само по себе казалось мне очень важным. Но я понимал, как будет трудно объяснить ему причины исчезновения Жюльетты. Зондеркоманда, конечно, держала кондитерскую Жакена под наблюдением, в этом я не сомневался.
   И все-таки исчезновение мадам Жюльетты диктовалось необходимостью, я не имел права продолжать рисковать ее жизнью, равно как и жизнью Фернана Пориоля.
   Во вторник — в день, когда кондитерская вновь открылась, ко мне явился Гиринг. Он выглядел озабоченным.
   — Вы знаете, — сказал он, — эта женщина не вышла на работу… Я,разумеется, попытался успокоить его.
   — После стольких арестов ее реакция представляется мне вполне естественной. Жюльетта, видимо, боится, как бы ваши люди не увели ее с собой…
   Конечно, оправдать поступок Жюльетты в глазах Гиринга было крайне сложно. Он начал что-то подозревать. Через неделю он направил в кондитерскую какого-то говорившего по-французски чина из зондеркоманды, поручив ему выведать про Жюльетту. Директриса магазина сообщила этому человеку, что Жюльетта получила телеграмму от старой, больной тетки и вынуждена была отправиться к ней.
   Гиринг становился все более озабоченным…
   — Знаете, что я думаю? — сказал он мне. — Руководство компартии, возможно, не уверено, что на эту встречу вы явились как свободный человек…
   — Думается, Жюльетта повела себя просто импульсивно, чисто по-женски, ведь с ними никогда ничего не знаешь заранее… Давайте выждем, какой будет реакция Центра. Сейчас важно только это. Только этим все и решается!
   Гиринг покачал головой. Мне не удалось рассеять его сомнения, он намекнул, что вскоре все выяснится… Но по-настоящему меня беспокоило другое, и куда сильнее, нежели душевное состояние начальника зондеркоманды. Беспокоила меня мысль о реакции Центра. Какой она будет? Часто по ночам и меня охватывали сомнения. На личном опыте я убедился, что признание собственной ошибки порой требует какого-то прямо-таки геройского преодоления самого себя, а у руководителя Центра в течение всего 1942 года ошибок накопилось великое множество. Их было так много, что иной раз я спрашивал себя: а не замешан ли здесь какой-то злой дух или, проще говоря, не пробрался ли в Центр вражеский агент?.. Да, в течение этих долгих, бессонных ночей, глубокая тишина которых способствует всевозможным раздумьям, страхам, чувствам тоски и ностальгии, я несказанно сожалел, что во главе разведывательной службы Красной Армии нет больше такого человека, как Берзин!
   23 февраля 1943 года. Дата — еще одна дата! — которую мне никогда не забыть… Сияющий Гиринг входит в мою камеру и, торжествуя, объявляет мне, что по аппарату Кента только что приняты две радиограммы Директора; он показывает их мне, и я читаю первую:
   «В день годовщины славной Красной Армии и вашего рождения (тут я едва не вскрикнул от радости: дело сделано. Центр предупрежден!) мы шлем вам наши наилучшие пожелания. Принимая во внимание ваши большие заслуги. Дирекция решила войти в правительство с ходатайством о награждении вас военным орденом».
   Затем читаю вторую радиограмму:
   «Отто, мы получили вашу телеграмму, переданную с помощью наших друзей. Будем надеяться, что ситуация улучшится. Считаем необходимым для обеспечения вашей безопасности прервать с вами связь до нового распоряжения. Свяжитесь с нами напрямую. Пошлем вам подробные директивы, касающиеся работы вашей сети в будущем. Директор»82.
   Я не скрывал своей радости. Все наши труды и старания были вознаграждены. Инициатива в «Большой игре» переходила в руки Красной Армии. Настал час реванша!
   Гиринг тоже сиял.
   — Отлично! — воскликнул он. — Просто отлично! Теперь мы видим, что Центр действительно доверяет нам!
   Примерно тогда же моя жена, эвакуированная с детьми в Сибирь, получила от руководства Центра следующую телеграмму: «Ваш муж — герой. Он работает для победы нашей Родины». Телеграмма была подписана полковником Эпштейном, майором Поляковой, майором Леонтьевым.

21. БРЕЕНДОНКСКИЙ АД

   Про ад невозможно рассказать. В нем живут. Хорошо, коли удается пережить его и выжить, но чаще всего в нем остаются навеки. В аду страдают всегда. Люди, не испытавшие ужасов гестапо, не могут вообразить их себе. Но никакое воображение не может подняться до уровня кошмара, возведенного в систему. Для выживших членов «Красного оркестра», людей, так сказать, вознесшихся из преисподней, остались одни лишь воспоминания об истязаемой плоти, и часто, по ночам, эти воспоминания вырывают их из удушливого сна. А колесо истории продолжает вертеться, и на человечество обрушиваются все новые кровавые преступления, геноцид и пытки. Кровь высыхает скорее, чем типографская краска на первой полосе газет. Из памяти людской уходят грохот и ярость этой войны. Больше того, иной раз ее изображают чуть ли не в виде какого-то пикника на идиллической природе. В литературе, на телеэкранах и в кино позорнейшие вещи приобретают совершенно невинный вид, дабы ни в коем случае не оскорбить чью-то невинность и добродетель. Военные преступники нежатся на солнце у плавательных бассейнов и чокаются друг с другом в память «прекрасного времени».
   Сегодня в мире немало людей, выступающих в роли адвокатов звериного нацизма, сознательно или неосознанно обеляющих коричневую чуму. Историки и кинорежиссеры совлекают с гестаповского Мюллера или Карла Гиринга, Паннвица и Райзера окровавленные передники живодеров и надевают на них джентльменские рединготы. Белые перчатки словно бы скрывают от наших глаз дубинки, которыми избивали, уродовали, калечили. «Чего ж вы хотите, — восклицают эти добросердечные люди, — ведь в те годы высокопоставленные функционеры и чиновники, военные или специалисты по контрразведке не могли не подчиняться определенным приказам!» Верные служители третьей империи, они повиновались десяти заповедям преступления! Теперь нам их расписывают как этаких степенных, уравновешенных граждан, которые ежедневно спокойно и размеренно выполняли все свои задачи. Кроме одной! Той, в которой они превзошли самих себя, — задачи кровавых палачей, истязающих в подвалах агонизирующих мучеников. Простые исполнители, они попросту «исполняли». Сегодня их реабилитируют. Расспросите уцелевших товарищей из «Красного оркестра», пусть поведают вам о пережитом. Их рассказы быстро перенесут вас на столетия назад… Когда же были эти самые «средние» века? Да всего лишь тридцать лет назад, и «джентльмены» из гестапо чувствовали себя в этом «средневековье» как нельзя лучше. А что до заключенных, то страшные семь букв — ГЕСТАПО — навсегда врезались в их плоть и память.
   7 декабря 1941 года Гитлер продиктовал свой знаменитый указ «Nacht und Nebel» («Ночь и туман»). «Если на оккупированных территориях негерманские гражданские лица совершают наказуемые деяния, направленные против рейха или оккупационных войск и угрожающие их безопасности или боеспособности, то против таких лиц в принципе уместно применять смертную казнь».
   Примерно в середине 1942 года Канарис и Гиммлер подписали директиву, так называемую «Линию Коминтерна». В ней уточнялось, что для получения признаний от арестованных радистов, шифровальщиков, информаторов могут быть использованы все средства. Однако руководителей разведывательных сетей ни в коем случае нельзя подвергать пыткам. Напротив, следует использовать любые возможности в попытке «повернуть» их, то есть склонить к сотрудничеству.
   Таковы две директивы, которыми зондеркоманда и руководствовалась… В течение всего периода оккупации военный форт Бреендонк в Бельгии был одним из избранных мест национал-социалистского злодейского варварства. Именно там переносили страшнейшие страдания и гибли многие наши товарищи.
   Форт Бреендонк был сооружен в 1906 году у шоссе, ведущего из Брюсселя в Антверпен. В кампанию 1940 года он служил главной штаб-квартирой королю Леопольду III. 29 августа он был преобразован в Auffang-lager (приемный лагерь), а 20 сентября, меньше чем через месяц, штурмбаннфюрерСС Шмитт доставил туда своих первых заключенных. Число содержавшихся здесь узников непрерывно росло — в ноябре 1940 года их было всего пятьдесят, а к июню 1941 года, в момент гитлеровского нападения на Советский Союз, достигло своего наивысшего уровня.
   Голодные пайки, каторжный труд, издевательства, избиения и пытки — такова была повседневная участь заключенных. Начиная с 1941 года службу охраны лагеря несли бельгийские эсэсовцы и предатели из других оккупированных стран. Один из них встречал вновь прибывающих такой фразой: «Здесь — ад, а я — дьявол!»
   Он не преувеличивал… Большую часть узников никогда не судили; одни попадали сюда транзитом, по пути в лагеря смерти, а гестапо не хотело разглашать сведения об их аресте. Другие подвергались «обыску», и специально для них гестапо устроило «бункер». Камеру пыток оборудовали в бывшем пороховом погребе, куда можно было пройти по длинному, узкому коридору. Подвешенные руками к блоку, бреендонкские узники переносили муки, придуманные в каком-то другом столетии: зажимы для пальцев, тиски для головы, электрические колючки, бруски железа, раскаленные докрасна, деревянные клинья… Если результаты допроса не удовлетворяли эсэсовца Шмитта, он спускал на несчастных собак. При эвакуации лагеря фашисты старались ликвидировать следы своих преступлений, они очистили камеру пыток от ее наиболее компрометирующих атрибутов. Но они забыли про память выживших, чьи свидетельские показания позволили в точности реконструировать все… В ходе подготовки процесса над Шмиттом его доставили на место совершенных им злодеяний. Он, конечно, не проявил никаких эмоций, сказал, что (за исключением сцен, изображающих ужасы пыток) сама по себе обстановка воспроизведена достоверно, но все же уточнил, что клинообразный деревянный обрубок, на который сваливали пытаемых из висячего положения, поставлен, пожалуй, повыше, чем прежде!
   После предательства Ефремова мы потеряли следы многих членов «Красного оркестра», арестованных в Бельгии. Радиограммы по-прежнему передавались от их имени, немцы стремились создать впечатление, будто эти люди «повернуты» и продолжают действовать, но теперь уже в противоположном смысле. В действительности же наши радисты, находясь в застенках Бреендонка, изолированные и подвергаемые пыткам, никакого участия в «игре» не принимали. В этом смысле расследование, которое я предпринял при самом деятельном сотрудничестве бельгийских властей, дало мне довольно большой «урожай» весьма поучительной информации.
   Прежде всего хотелось бы сказать о деле Винтеринка, который — читатель это уже знает — был руководителем голландской группы «Красного оркестра». Его арестовали по доносу Ефремова 16 сентября 1942 года, и с тех пор его следы пропали. Некоторые «историки», писавшие после войны о «Красном оркестре», в частности в ФРГ, утверждали, что этот наш товарищ якобы согласился работать на зондеркоманду и что в 1944 году ему удалось бежать, разумеется в обозном фургоне противника83. Не в силах поверить в такую тенденциозную версию, я взялся за расследование этого случая и могу только порадоваться результатам:
   правда о Винтеринке совсем иная. Сначала его заключили в брюссельскую тюрьму Сен-Жиль, а 18 ноября 1942 года перевезли в Бреендонк. Одновременно его рация вновь заработала… По мнению истинных специалистов из «Красного оркестра», свои донесения Винтеринк мог составлять только в промежутках между двумя сеансами пыток. Вот какой оказалась в действительности судьба, уготованная на долгих два года этому «предателю»… Зато настоящие предатели, которые, подобно Ефремову, перешли к врагу, жили в комфортабельных квартирах, не имевших даже самого отдаленного сходства с казематами бреендонкского форта преступлений.
   6 июля 1944 года Винтеринк был вновь доставлен в тюрьму Сен-Жиль и в тот же день расстрелян в «Национальном тире». Чтобы скрыть это преступление, палачи, как обычно, надписали на его могиле: «Неизвестен»84.
   Я продолжаю:
   Огюст Сесе, «пианист», тоже якобы «повернутый» немцами. Арестован 28 августа 1942 года, заточен в форт Бреендонк, где остается до апреля 1943 года, приговорен к смерти, доставлен в Берлин, казнен в январе 1944 года.
   Избуцкий (Боб): В Москву посылаются радиограммы от его имени… В действительности арестованного в августе 1942 года, его переводят в Бреендонк, где устраивают очную ставку с Маркусом Люстбадером, родственником Сары Гольдберг85… «Боба так сильно пытали, что его было невозможно узнать», — расскажет Люстбадер после своего возвращения из Освенцима. Избуцкого казнят 6 июля 1944 года в берлинской тюрьме Шарлоттенбург.
   В июне 1942 года в Бреендонк попадают Аламо и Нами. После пыток военный трибунал под председательством Редера приговаривает их к смертной казни (18 февраля 1943 года). Ками расстреливают 30 апреля, а мне удается спасти Аламо — Макарова. Помня, что его сестра работала в аппарате Молотова, я однажды — в начале 1943 года, — беседуя с Гирингом, «доверительно» назвал Аламо «племянником» советского министра иностранных дел. Начальник зондеркоманды доложил об этом Герингу, который распорядился отсрочить приведение в исполнение смертного приговора. Макарова депортировали. Его следы обнаруживаются в самые последние дни войны в одном из лагерей близ итальянской границы. Он был освобожден американцами и передан ими советским инстанциям86.
   28 сентября 1942 года Софи Познанска, шифровалыцица с улицы Атребатов, повесилась в своей камере в тюрьме Сен-Жиль.
   Через несколько месяцев после ареста Герша и Миры Сокол (их забрали в Мезон-Лафит 9 июня 1942 года) они тоже оказались в этом страшном форте пыток. Из описания одной бывшей заключенной мы узнаем, каким был их крестный путь на голгофу:
   «Чтобы заставить Миру заговорить, были использованы все полицейские методы, — писала в своей книге „Братская симфония“ госпожа Бетти Депельсенер. — После долгих дней ожидания с руками за спиной, скованными наручниками, в присутствии нескольких эсэсовцев-полицейских была разыграна сцена устрашения, чтобы в последний раз побудить Миру быть „благоразумной“, затем несколько очных ставок, сопровождаемых сильными пощечинами. Далее пытки.
   Следователь вцепился в Миру, словно она какой-то свирепый зверек, закрывает ей рот ладонью и тащит за волосы по узкому и темному коридору, ведущему в камеру пыток… В этом помещении, похожем на подземелье, нет окон, оно никогда не проветривается. В нос ударяет вонь горелого мяса, смешанная с запахом плесени. От этого становится дурно. Стол, табурет, толстая веревка, прикрепленная к потолку с помощью блока. Телефон прямой связи с полицией в Брюсселе. Следователь приказывает Мире стать на колени и перегнуться через табурет. Удар хлыста, второй удар. Полицейские понимают, что надо действовать покруче. Картина дополняется комендантом лагеря и двумя эсэсовцами. Здесь же полицейские овчарки. С Миры снимают наручники, теперь она должна вытянуть руки вперед. На нее надевают оковы.Их стягивают поплотнее, скрепляют с веревкой так, что тело можно мелкими рывками приподнимать все выше, а кончики пальцев ступни все еще касаются пола. Непрерывно свистит хлыст. Но этого недостаточно. Хлыст заменяется дубинкой, наконец появляется толстая палка. Как бы ею ни бить она не сломается. Мира кричит, это немного облегчает мучение, но ничего не говорит.
   Следователь рассвирепел, с его лба стекают капли пота. Он решает подтянуть веревку еще повыше, чтобы тело свободно повисло.
   Теперь всю тяжесть несут запястья в оковах, их края врезаются в плоть. Но так как тело слегка раскачивается, удары палки уже не так чувствительны, и по знаку палача майор хватает рукой истязуемую, чтобы зафиксировать ее в строго вертикальном положении. Тогда удары более действенны. Мира больше не может, она теряет сознание. Придя в себя, она видит свои руки, они совершенно синие, полностью деформированы. Она распрямляется и опять готова смотреть врагам в лицо. Новая вспышка их бешеной ярости не заставляет себя ждать. Все начинается сначала. И опять обморок… Сегодня палач сдается…»
   Такому обращению Герш и Мира будут подвергаться несколько месяцев кряду. Они знают шифр всех шести сотен радиограмм, переданных через их рацию, но до конца сохранят его тайну. Стремясь во что бы то ни стало сломить их, палачи заставят Миру присутствовать на сеансах пыток Герша и наоборот. Герш, уже совсем больной, весит всего тридцать семь килограммов. Лагерный врач удивляется такой силе сопротивления:
   — Нет, подумать только: он до сих пор еще жив. Действительно крепкий орешек, ничего не скажешь. Просто удивительно, как долго организм человека способен сопротивляться…
   Но комендант лагеря хочет с ним покончить и преуспевает в этом: снова в ход пускаются собаки, они разрывают Герша на куски87.
   Мира умрет от истощения в одном из лагерей на территории Германии.
   Жанна, супруга Гроссфогеля, провела четыре месяца в Бреендонке, где ее ожидала та же участь, что и ее товарищей. Туда же попадут Морис Пеппер, агент по связи с Голландией, расстрелянный 28 февраля 1944 года, Жан Жессер, у которого был найден радиопередатчик. Морис Бебле, юрисконсульт фирмы «Симэкс», находился в Бреендонке несколько месяцев, в течение которых его часто «приглашали» в камеру пыток. Его расстреляли в 1943 году в Берлине. Вилльям Круйт, член голландской группы, десантирован-ный в возрасте шестидесяти трех лет, схвачен тотчас же после своего приземления. Он проглатывает пилюлю с цианистым калием, но выживает. Гестапо пытает его, чтобы узнать, кто второй парашютист, высаженный одновременно с ним. Но он молчит, и тогда немцы волокут его в морг и срывают простыню с трупа его спутника. Это его собственный сын, убитый в момент приземления. Круйта привозят в Бреендонк и там расстреливают.
   Все в том же Бреендонке допрашивают «с собаками» Назарена Драйи, директора «Симэкско» в 1942 году, арестованного в январе 1943 года на квартире его возлюбленной. С растерзанными ногами его отвезли в какой-то антверпенский госпиталь, где пришлось произвести ему ампутацию одной ноги88. Доставив обратно в Бреендонк, его приговаривают к смерти, затем перевозят в Берлин в поезде, в котором следует большинство членов «Красного оркестра», арестованных во Франции и в Бельгии. Среди них его жена, Жермена. Она видит своего мужа ковыляющим между двумя гестаповцами, бледного, словно покойник, но не узнает его. Кто-то толкает ее локтем в бок:
   — Да ведь это же ваш муж!
   Ей удается поговорить с ним минуту-другую в коридоре.
   — Ты заметила? У меня одна нога короче другой, — говорит он ей.
   Больше она его не увидит. 28 июля 1943 года он будет обезглавлен в Берлине. Жермена Драйи после долгого пребывания в берлинских тюрьмах, последовательно испытает концентрационные лагеря в Равенсбрюке, Шенфельде, Ораниенбурге, где 19 марта ей предстояло погибнуть в газовой камере,
   Но 15 марта британские самолеты бомбят этот концлагерь, и Жермене удается бежать. Не умея плавать, она кое-как переправляется через канал. «Было такое ощущение, будто я иду по воде», — скажет она впоследствии. Вновь пойманную гестаповцами, ее отправляют с эшелоном смертников в концлагерь Заксенхаузен. Идут последние дни войны…
   Благодаря какому-то чуду Жермена уцелела. Она вспоминает, что в этом поезде арестованные во Франции супруги Корбен, месье и мадам Жаспар, Робер Брейер, Сюзанна Куант, Келлер, Франц и Жермена Шнайдер, Гриотто встретились с товарищами из Бельгии — Шарлем Драйи, братом Назарена, Робером Кристианом, Луи Тевене, фабрикантом сигарет. Биллем Хоориксом, художником-живописцем и другом Аламо, которому он помогал арендовать квартиры, и другими…
   Из двадцати семи членов «Красного оркестра», прошедших через форт Бреендонк, шестнадцать были приговорены к смертной казни. Остальных отправили в концентрационный лагерь с пометкой «Ночь и туман», позволявшей казнить без суда.
   Благодаря мемуарам Бетти Депельсенер мы знаем, что в апреле 1943 года в камере смертников берлинской тюрьмы Моабит встретились Жанна Гроссфогель, Кете Фелькнер, Сюзанна Куант, Рита Арну и Флора Велертс. Эти женщины встретили смерть с мужеством, которому изумились даже их надзиратели. По вечерам Жанна пела, а Флора танцевала. Когда утром 3 июля 1943 года к месту казни вместе с другими повели Риту Арну, которая после арестов на улице Атребатов выдала имя Шпрингера, она стала молить флору, его жену, о прощении, и та простила ее. Кете, услышав свой смертный приговор, вскинула вверх кулак и бросила в лицо судьям:
   «Я счастлива, что внесла свой маленький вклад в дело коммунизма!» Сюзанна, Флора, Рита и их подруги погибли под топором палача.
   Нацист, прокурор Редер, который из-за своей исступленной кровожадности заслужил прозвище «гитлеровская ищейка», был в свое время председателем трибунала на всех процессах бойцов «Красного оркестра», а сегодня он занимает должность заместителя бургомистра небольшого немецкого местечка89. 16 сентября 1948 года он заявил следователю, который вел его дело и которое впоследствии было прекращено «за отсутствием состава преступления»:
   «Я знаю, что общее число осужденных из „Красного оркестра“ во Франции и в Бельгии не превысило двадцать — двадцать пять человек. К высшей мере наказания приговорили одну треть… В начале 1943 года я обратился к рейхсмаршалу Герингу с просьбой помиловать женщин, приговоренных к смерти, и он дал свое согласие на это».
   Тот же Редер добавил, что в Берлине из семидесяти четырех арестованных сорок семь были казнены. Здесь я вновь вынужден сказать, что мои расследования дали иные результаты.
   Около восьмидесяти человек были арестованы во Франции и в Бельгии. Сорок восемь из них погибли (расстреляны, обезглавлены, повешены, умерли под пыткой, покончили жизнь самоубийством или навсегда остались в концентрационном лагере). Выжили только двадцать семь. Но эти итоги никоим образом нельзя считать окончательными.
   Из членов группы «Красного оркестра» в Германии с 1 августа 1942 года до начала 1943 года было арестовано примерно сто тридцать человек. Семьдесят пять поплатились жизнью, остальных депортировали. Выжили только сорок90.
   Такова правда, да и то она пока еще до конца не известна… Что сделалось с Маргерит Мариве, секретаршей марсельского отделения фирмы «Симэкс», с Модестой Эрлих, у которой арестовали Гилеля Каца, со Шрайбером, Йозефом Кацом, братом Гилеля, Гарри Робинсоном, обеими сестрами и свояком Жермены Шнайдер?..
   А сколько невинных людей были арестованы за мнимую причастность к «Красному оркестру»! Пострадали целые семейства — Драйи, Гроссфогели, Шнайдеры, Корбены. Из архивов германской полиции я узнал, что после эпизода на улице Атребатов за принадлежность к «Красному оркестру» гестапо забрало Марселя Вранкса, Луи Бургена, Реджинальда Голдмаера, Эмилия Карлоса, Боланжье. А ведь ни один из них не имели абсолютно никакого отношения к нашей сети, как говорится, ни сном ни духом.
   Весной 1945 года по приказу из Берлина были сожжены архивы «Красного оркестра»91. После войны оставались всего один текст из архива Мюллера от декабря 1942 года и документы абвера. Капитан Пиле (напоминаю: тот самый, что запеленговал передачи, посылаемые в эфир с улицы Атребатов) описал обстоятельства, при которых начиная с лета 1942 года разведывательная служба вермахта была отстранена от расследования наиболее важных моментов, относящихся к работе «Красного оркестра». Зондеркоманда ограничивалась тем, что время от времени подбрасывала абверу сильно сокращенные или даже искаженные сведения.
   После окончания войны, желая спасти свои шкуры, люди из зондеркоманды измышляли истории, одна экстравагантнее другой. Если верить им, то всеми полученными результатами они обязаны исключительно… стихийным признаниям и непосредственному сотрудничеству агентов «Красного оркестра», включая и его «Большого Шефа»(!).
   Пытки?! А что собственно означает это слово? Они его вообще никогда не слышали. Они были только лишь воинами, благородными рыцарями и пользовались доверенным им оружием в строгом соответствии со своим служебным долгом. Однако, к сожалению, нашлись у них какие-то неожиданные союзники да сообщники, самым возмутительным образом искажающие правду, лишь бы скрыть собственные преступления, умолчать о них! Но союзники они, сообщники или нет, все равно: ложь не может длиться вечно, а правда раньше или позже пробьет себе дорогу…
   В Берлине, Брюсселе и Париже для десятков борцов «Красного оркестра» смерть как бы располагалась где-то в самом низу большой лестницы, каждая ступенька которой приносила новые страдания. Умершие во имя уничтожения коричневой чумы, эти герои, вопреки своему глубочайшему отчаянию, все-таки надеялись, что грядущий, наконец-то измененный мир не забудет их и передаст потомкам достоверные свидетельства об их жизни. Но ведь этот «грядущий мир» — вот он, это наш сегодняшний день. А невозмутимый земной шар продолжает вращаться, и молчание становится все более непроницаемым. Главные начальники зондеркомиссии (особой комиссии) в Берлине и зондеркоманды в Париже пустились во все тяжкие, пытаясь стереть следы своих преступлений. Только бы люди забыли их имена! Взять, к примеру, дело гауптштурмфюрера СС Райзера, который с ноября 1942 года по июль 1943 года возглавлял зондеркоманду во Франции. Патетически прижимая руку к сердцу, он заявил: «В моем подразделении пытки не применялись никогда! У меня совершенно незапятнанная совесть». Но сколько раз эта рука, «никогда не прикоснувшаяся к заключенному», подписывала приказы о передаче его жертв в руки специализированных палачей из службы «форсированных допросов»? Кто в течение одного месяца трижды приказывал пытать Альфреда Корбена? Кто распорядился замучить досмерти Герша и Миру Сокол?.. В подразделении Райзера, видите ли, никогда и никого не пытали!! Может, из-за отсутствия подходящего «снаряжения»? Может, не было у них этих ящичков с наборами инструментов для пыток, которые по просьбе Райзера не раз привозили с собой из Берлина его специализированные и многоопытные палачи? И кто же, если не Райзер или Паннвиц, мог бы отдать приказ отправить двадцать семь членов «Красного оркестра» в Бреендонк, чтобы там подвергнуть их истязаниям, описание которых леденит душу человеческую?
   Райзер — это только один пример. Я мог бы перечислить всех членов берлинской зондеркомиссии и парижской зондеркоманды. После войны они довольно скоро подыскали себе новых хозяев, которые на алтаре «великого примирения» отпустили им все грехи, словно никаких преступлений и не было.
   Кем же были эти палачи и их подручные, против которых мы боролись? Конечно, они не рождались на свет божий с занесенной для удара рукой и восклицание «Хайль Гитлер!» не было их первым младенческим криком.
   Среди гестаповцев есть довольно значительный процент «поздних» нацистов, то есть таких, которые вступали в партию лишь в 1939 и в 1940 годах. А прежде они в течение долгих лет были «достойными слугами» Веймарской республики. Генрих Мюллер, которого во всем мире называют «гестапо-Мюллер», — вот их истинный прототип. Членом национал-социалистской партии он стал только в 1939 году, но, прежде чем надеть коричневую рубашку, в душе он уже был нацистом. Лютая ненависть к коммунизму превратила этого строгого католика и богобоязненного человека правого толка в потенциального гестаповца. Еще в годы Веймарской республики он успешно подвизался на поприще выслеживания людей и доносительства. Для Генриха Мюллера быть шпиком — значило следовать внутреннему призванию. Девятнадцати лет от роду он начал свою карьеру в качестве служащего полицейского управления Мюнхена. Десять лет спустя, в 1929 году, его вводят в штат IV отдела того же управления. Этот отдел создан специально для борьбы с коммунистическим движением. Когда нацисты приходят к власти, этот способный полицейский чиновник предлагает свои услуги Гейдриху, который довольно скоро делает, его одним из своих главных адъютантов. В 1936 году Мюллер получает назначение на пост начальника гестапо. Мелкий баварский шпик становится «гестапо-Мюллер». После его вступления в нацистскую партию, в 1941 году, ему присваиваются чины группенфюрера СС и генерал-лейтенанта полиции. Вот когда, уже в зените славы, он берет на себя ответственность за «Большую игру».
   Двумя ближайшими помощниками Мюллера становятся его подчиненные Фридрих Панцингер, начальник отдела IVA государственной службы безопасности, и Хорст Копков, руководивший отделом борьбы с «коммунистическим саботажем». Они возглавляли «Спецкомиссию по „Красному оркестру“ („Зондеркомиссион Роте Капелле“), созданную в августе 1942 года для централизации действий в отношении нашей берлинской группы. Запомним эти имена. Они ответственны за все зверства, обрушившиеся на активистов берлинской группы. Биография этих двух персонажей мало чем отличается от биографии их начальника и друга — „гестапо-Мюллера“. Панцингер останется полицейским на протяжении всей своей жизни.
   Его карьера началась в 1919 году в мюнхенской полиции. Ему шестнадцать лет. Ни дать ни взять «вундеркинд»! Быстро карабкаясь вверх по ступенькам иерархической лестницы, он в начале войны вступает в национал-социалистскую партию. Чтобы стать гестаповским гангстером, не обязательно принадлежать к этой партии с первого часа ее существования. «Гестапо-Мюллер», Панцингер, Карл Гиринг — вот три примера, показывающих, что для истинных шпиков по призванию вступление в партию было венцом карьеры.
   За всем тем, что творили Гиринг, Райзер и иже с ними в борьбе против «Красного оркестра», не следует забывать, что они несут ответственность за множество других преступлений, совершенных гестапо во Франции и в Бельгии. Райзер, например, с лета 1940 года по ноябрь 1942 года руководил специальным сектором, ведавшим репрессиями против коммунистических активистов. Эрих Юнг, член парижской зондеркоманды и исполнитель подлейших дел, а также Иоганн Штрибинг, инструктор берлинской спецкомиссии, себе же во вред накапливали все новые и новые неопровержимые доказательства своих преступных действий: палачи по приказу, они были ими в еще большей степени из «любви к искусству» и по страстной склонности и неутомимому тяготению к своему «ремеслу».
   Карл Гиринг также был врожденным шпиком, что, однако, не помешало ему подняться в своем умственном развитии выше среднего уровня. Особенно он отличался по части хитроумных провокаций. В двадцатипятилетнем возрасте он вступает в ряды берлинской полиции и специализируется в области борьбы против Советского Союза, Коминтерна и коммунистического движения в самой Германии. В 1933 году Гиринг переходит на службу в гестапо и выполняет ряд деликатных поручений. Ему поручают найти авторов одного из первых планов покушения на жизнь Гитлера. Несколько позже по приказу Гейдриха он организует провокацию против начальника управления кадров Коминтерна Осипа Пятницкого, потом — против маршала Тухачевского. Когда начинается борьба с с «Красным оркестром», его послужной список уже достаточно почетен, чем и объясняется его назначение начальником зондеркоманды в Париже и в Брюсселе.
   Самый близкий соратник Гиринга Вилли Берг, видимо, также родился в полицейских сапогах. Его обязанность — следить за окружением зондеркоманды и вместе с тем не позволять абверу и другим гестаповским инстанциям вмешиваться в ее дела.

22. ЦЕНТР БЕРЕТ ИНИЦИАТИВУ В СВОИ РУКИ

   23 февраля 1943 года, в день, когда пришла радиограмма Центра, состоялся очень долгий разговор между мною и Гирингом. Он проинформировал меня, а также свое берлинское начальство о содержании радиограмм. Как и он, начальство считает, что самое трудное позади и теперь «Большую игру» можно двинуть вперед. Гиринг слишком хорошо знал свое ремесло, чтобы принять обе радиограммы на веру. Особенно это относилось к первой. Он спросил у Кента, действительно ли московский Центр завел обычай поздравлять нас по случаю дня Красной Армии. Кент, смекнувший, что я тем или иным способом предупредил Москву, явно искал случая как-то искупить свою вину. Он ответил, что да, действительно, таков обычай. В тот период Кент проявлял еще и другие признаки доброй воли. Я заметил, что от немцев он старается быть на определенном удалении. Этой тактики он придерживался вплоть до момента моего исчезновения.
   На Гиринга произвело большое впечатление известие о представлении меня к правительственной награде. Такое проявление доверия Центра ко мне, рассуждал он, — отличное предзнаменование. Оно укрепляло его позиции в глазах Берлина. Теперь там не могли не признать, что он и в самом деле совершенно прав, подчеркивая важность моего участия в «Большой игре». С гораздо большей сдержанностью он отнесся ко второй радиограмме: я предложил прервать контакты с коммунистической партией на месяц. Директор же указал мне прекратить их окончательно!
   Зная замысел Гиринга (при посредничестве Жюльетты добраться до самого Жака Дюкло и подпольного руководства ФКП, что, с точки зрения шпика, — а он оставался им непрерывно — представлялось совершенно правильной стратегией), я сразу понял, насколько он огорчен такой неудачей. Этот ярый антикоммунист видел, как на его глазах провалился серьезный шанс нанести сильный удар по ФКП и, быть может, даже арестовать Жака Дюкло. Ему конечно же было нелегко утешиться. Поэтому я решил успокоить его какими-нибудь аргументами…
   — В конце концов, — сказал я ему, — на месте Директора вы поступили бы точно так же, то есть отдали бы такой же приказ. Связи с коммунистической партией были запрещены с самого начала, и только наша острая нехватка в радиопередатчиках вынудила нас отступить от этого правила. Теперь, когда связь с Центром установлена и мы можем сколько угодно обмениваться с ним радиограммами, зачем нам, по-вашему, прибегать к каналу ФКП?..
   Через несколько дней была получена новая радиограмма от Директора, в ней содержались инструкции о возможно большем расширении сети наших радиопередатчиков и закреплении за каждым из них новых задач, строго ограниченных чисто военной информацией. Одновременно Директор спрашивал, что случилось с фирмами «Симэкс» и «Симэкско». Гиринг решил ответить Москве, что оба предприятия оказались под контролем гестапо, но связанные с этим аресты не затронули «Красный оркестр». Таким образом, теперь начальник зондеркоманды располагал всеми средствами, чтобы как угодно расправляться с главными сотрудниками обеих фирм, сохраняя при этом возможность продолжать «играть» с Москвой. Поэтому судьба товарищей из «Симэкс», арестованных гестапо, рисовалась нам в самых мрачных красках. Редер, этот обагренный кровью председатель военного трибунала, прибыл в Париж в марте 1943 года и организовал там от начала и до конца инсценированный процесс, по сути, предумышленное избиение людей. «Судьи» не имели решительно никаких сколько-нибудь веских доказательств принадлежности обвиняемых к нашей сети, однако они приговорили к смерти Альфреда Корбена, Робера Брейера, Сюзанну Куант, Кете Фелькнер и ее друга Подсиальдо. Келлеру дали тюремный срок. Что касается Робера Брейера, то он был просто одним из владельцев акций «Симэкс» и ничего общего с нашей группой не имел. Этого человека просто-напросто убили. Лео Гроссфогелю и мне посчастливилось спасти Людвига Кайнца, инженера парижского отделения «организации Тодта»: в ходе следствия мы неоднократно выступали с энергичными заявлениями в его защиту. Прошло немало лет после войны, и мы узнали, что в тюрьме Плетцензее в Берлине в один и тот же день вместе с руководителями берлинской группы были обезглавлены Альфред Корбен, Робер Брейер, Гриотто, Кете Фелькнер, Сюзанна Куант, Подсиальдо и Назарен Драйи. Это произошло 28 июля 1943 года.
   Гиринг обменялся с Центром первыми радиограммами уже после того, как мне удалось предупредить Москву о состоянии нашей сети… Теперь зондеркоманда приступила вплотную к своему широкомасштабному плану дезинформации. Предпринималось все возможное, чтобы сохранить в тайне аресты членов «Красного оркестра» (в частности, Гроссфогеля, Каца, Максимовича, Робинсона, Ефремова и Кента). Меня самого перевели с улицы де Соссэ (где мой статус «особого заключенного» постепенно становился общеизвестным) на новую квартиру в Нейи. Мне пришлось подчиниться правилу, согласно которому любой заключенный в конце концов должен привыкнуть к камере. Находясь в ней, можно сказать в «самом сердце» гестапо, я все ж сумел написать свое донесение. Гиринг и его друзья в своих радиограммах могли рассказывать все, что им взбредет в голову, ради достижения своей довольно туманной цели — «сепаратного мира», пускать в ход всякие стародавние приемы и рецепты, дезинформировать, врать напропалую — короче делать все, что подсказывало им извращенное воображение шпиков и провокаторов. Но это уже не имело значения — там, в Москве, знали что к чему!
   В Нейи, на углу бульвара Виктор Гюго и улицы де Рувре, Бемельбург, начальник парижского гестапо, завладел особняком для содержания в нем особенно ценных заключенных. С десятью комнатами, фасадом, украшенным белыми колоннами и широкой полосой газона, овощными грядками на заднем дворике, этот особняк не был лишен приятности и изящества. Чугунная ограда, окаймлявшая владение, и буйно распустившаяся зелень скрывали от глаз прохожих довольно знаменитых заключенных. Бемельбург и его сотрудники — нацисты до мозга костей, чья спесивость вошла в поговорку, с нескрываемым тщеславным удовольствием принимали здесь таких «гостей», как, например, Альбер Лебрен, последний президент Третьей республики, Андре-Франсуа Пенсе, бывший посол Франции в Берлине, полковник де Ля Рок, вождь организации «Огненных крестов»92 и PSF, Ларго Кабальеро, бывший премьер республиканского правительства Испании. Помнится, что помимо этих лиц я видел там одного полковника из Интеллидженс сервис, который, как мне показалось, тоже вел с немцами какую-то свою «игру». Бемельбург жил здесь же и проводил время в почти непрерывных пьянках. Консьерж, некто Продом, вместе со своими двумя дочерьми ведал кухней и содержал в порядке сад. Он считал для себя великой честью соприкасаться со столь знаменитыми деятелями, хотя и не осмеливался заговорить с кем-либо из них.
   Мне отвели комнату на втором этаже, обставленную в сельском стиле. Окно без решетки, дверь постоянно заперта. Мне разъяснили, что при желании выйти я должен вызвать звонком часового, ежедневно я имею право прогуливаться в саду в течение одного-двух часов. Однако мне строжайше запрещалось разговаривать с другими заключенными. Дом был поставлен под охрану небольшого подразделения словацких солдат, которые по примеру своего патрона напивались с регулярностью метронома. Они производили прямо-таки адский шум; слушая их храп и хмельное «пение», я уже было стал подумывать о побеге… Но я сразу же переборол это искушение, поскольку обязан был исполнять свою роль в «Большой игре». Во время бессонных ночей в своем воображении я взламывал замок, убивал часового у парадного и, заперев за собой дверь, пускался наутек…
   Через несколько дней после моего перевода в Нейи Берг объявил мне, что мой, как он выражался, «адъютант», то есть Гилель Кац, вскоре прибудет, чтобы скрасить мое одиночество. Этому известию я, конечно, очень обрадовался, но, узнав, что его поместили в подвальном помещении вместе с перебежчиком Шумахером, я понял, что последний приставлен к нему с целью выведать мои истинные намерения. Стукач Шумахер сказал Гилелю, будто я разыгрываю немцев и он не верит в мою измену. Я пожаловался Бергу на эту попытку провокации, ставящей под сомнение мое слово. После этого Гилеля сразу же избавили от присутствия его «ментора».
   Итак, Гилель находился рядом со мной в Нейи, и это было для меня великим утешением. Ему разрешалось приходить ко мне и сопровождать меня на прогулках. Поскольку мы не сомневались, что в моей комнате спрятан микрофон для подслушивания, мы незаметно договорились успокоить Гиринга насчет моих замыслов. Прогуливаясь в саду, разговаривая очень тихо на идиш или на иврите, мы могли свободно обсуждать любые проблемы. Гилель с тоской говорил о родных: они были под наблюдением гестапо, и нас предупредили, что семьи арестованных членов «Красного оркестра», так же как и сами арестованные, считаются заложниками. В марте 1943 года Кент и Маргарет Барча прибыли в Нейи. Кент с утра до вечера зашифровывал радиограммы, предназначенные Гирингом для нашего Центра. Они подписывались моим именем, но кодировались одним из специалистов зондеркоманды: как-то я раз и навсегда заявил, что нет никакого смысла обращаться ко мне по поводу шифровки и расшифровки, поскольку я в этом ничего не смыслю…
   Гиринг консультировался со мной относительно посланий, получаемых им от Центра, а также ответов, которые стоило бы давать на них. Время от времени Берг возил меня на улицу де Соссэ. Часто я сталкивался с моим «хозяином», Бемельбургом, многолетним коллегой Гиринга и Берга. Бемельбург и Гиринг откровенно ненавидели друг друга, и эта ненависть переросла в какую-то ярость в тот день, когда Берлин указал Бемельбургу не вмешиваться в дела зондеркоманды.
   — Держитесь подальше от Бемельбурга, — посоветовал мне Берг. — Особенно когда он под парами!
   Излишняя рекомендация, тем более что довольно трудно было встретить его в другом состоянии…
   Как-то во второй половине дня я и Берг возвратились с улицы де Соссэ. Вдруг мы услышали выстрелы. Заметив мое удивление, Берг повел меня в сад. Там на нетвердых ногах, едва сохраняя равновесие, стоял в дымину окосевший Бемельбург с пистолетом в руке…
   — В кого он палит? — спросил я.
   — А вы посмотрите получше! — ответил Берг. Бемельбург устроил себе своеобразный тир, в котором все мишени были портретами руководителей Советского Союза и Французской коммунистической партии. Кроме того, здесь укрепили несколько карикатурных изображений евреев. Так вот чем занимался начальник парижского гестапо в промежутке между очередным перепоем и какой-нибудь карательной экспедицией!
   Бемельбург продолжал свои упражнения… При каждом выстреле сидевшая около него овчарка угрожающе рычала. Внезапно Бемельбург ударил собаку и заорал:
   — Заткнись, Сталин, заткнись!
   В этот момент он заметил меня и сказал:
   — Вы слышали, какую великолепную кличку я придумал для своего пса: Сталин!
   — Что ж, — ответил я ему, — по-моему, это признак очень скверного вкуса. В Москве я видел собак, которых звали Гитлер… Окончательно ошалев от злости и алкоголя, Бемельбург рванулся ко мне, целясь в меня из пистолета…
   — Господь с вами, Отто!..
   Берг встал между мною и им, прикрыв меня своим телом… Позже он упрекнул меня за неосторожность:
   — Мы с вами были на волоске от катастрофы. Наша «Большая игра» едва не оборвалась, причем глупейшим образом…

23. ЗОНДЕРКОМАНДА В ЛОВУШКЕ

   Начались мои поездки по Парижу и его окрестностям. Разрешение на них я получил благодаря совершенно правдоподобной выдумке, на которую Гиринг клюнул. Еще на первом допросе я заставил его поверить в существование специальной контрразведывательной группы, сформированной с целью тайной охраны и обеспечения безопасности личного состава «Красного оркестра». Я сказал, будто Москва обязала меня называть все посещаемые мною места (кафе, парикмахерские, рестораны, ателье, универмаги) и заодно указывать частоту таких посещений. Благодаря этой информации неведомые мне агенты группы безопасности якобы следуют за мной по пятам.
   — В Москве, — заявил я Гирингу, — вероятно, удивляются, почему это я с некоторых пор не показываюсь в этих указанных мною местах. А как мне туда приходить, если я арестован?
   В своем донесении я не забыл попросить Директора, чтобы в ответной радиограмме он потребовал от меня регулярно бывать на обычных явках. И тогда в одной из ближайших радиограмм мне действительно было дано такое указание, и Гирингу не оставалось ничего иного, как санкционировать мои «выезды». Постепенно они стали нормой. В первое время мой автомобиль следовал в сопровождении двух машин гестапо, но впоследствии я стал выезжать только в компании Берга и водителя. Такая упрощенная организация дела оказалась, как мы увидим дальше, весьма выгодной. Я стал ездить на мнимые явки — в парикмахерскую на улице Фортюни, к портному в районе Монпарнаса, в бельевой магазин на бульваре Осман. Мои маршруты проходили также через кафе и рестораны в различных районах Парижа и даже за его пределами. Агенты зондеркоманды теряли немало своего драгоценного времени на попытки выявить людей из придуманного мною подразделения нашей контрразведки. Их абсолютно бессмысленное усердие наполняло меня чувством искренней радости. И покуда полицейский механизм Райзера крутился вхолостую, он не беспокоил еще находившихся на свободе «музыкантов» «Красного оркестра». Постепенно мои многократные «выезды» несколько притупили бдительность зондеркоманды и в какой-то мере отвлекли ее внимание. Для меня словно бы приоткрылась маленькая дверца в мир свободы.
   В ходе этих «сопровождаемых визитов» я заметил, что мои конвоиры не пользуются немецкими удостоверениями личности. У всех у них были фальшивые документы — бельгийские, голландские или скандинавские. Я доверительно разузнал, что побуждает Гиринга прибегать к таким проделкам. Мне объяснили: по мнению Гиринга, при этом варианте его люди остаются незаметными, не бросаются в глаза и меньше рискуют пасть от руки участников движения Сопротивления. А при проверке документов французскими полицейскими последние не могут узнать ни истинную национальность, ни профессию сопровождающих меня лиц.
   Услышав все это, я не удержался и попросил Гиринга распространить и на меня такое преимущество:
   — Если вы хотите, чтобы при контроле со стороны французской полиции моя персона не привлекала лишнего внимания, то вам следует выдать мне удостоверение личности…
   Он счел мое соображение вполне разумным и сказал, что в дальнейшем при всяком моем выезде Берг будет выдавать мне на руки документ и некоторую сумму денег, которые я обязан ему отдать по возвращении в Нейи. Это, мол, лишний раз подтвердит мою честность и благоприятно повлияет на дальнейшее.
   До «операции Жюльетта» всю «Большую игру» можно охарактеризовать одной короткой фразой: немцы сидели на коне, а Центр… под конем. Ибо усилиями гитлеровцев «Красный оркестр» сменил окраску, превратился в «Коричневый оркестр», который с помощью своих семи «повернутых» радиопередатчиков раз за разом обводил Москву вокруг пальца. Центр словно заболел дальтонизмом — не мог отличить красный цвет от коричневого.
   С другой стороны, немцы хорошо понимали, что даже после ответа Директора от 23 февраля 1943 года им еще в течение нескольких месяцев придется передавать противнику сведения военного характера. С момента, когда сторонники сепаратного мира с Западом могли доказать свою информированность о попытках, предпринимаемых ради этого, то есть знали все о соответствующих дипломатических и политических шагах, им, естественно, понадобилась также и информация военного характера.
   Сегодня достоверно известно, что старания Гиммлера добиться сепаратного мира с Западом хронологически соответствуют попыткам зондеркоманды затеять «Большую игру». Для подтверждения этой уверенности приведу только два примера:
   в декабре 1942 года адвокат Карл Лангбен с согласия Гиммлера устанавливает контакты с союзниками в Цюрихе и Стокгольме;
   в августе 1943 года, точнее говоря, 23 августа в Берлине, в министерстве внутренних дел, происходит тайная встреча Гиммлера с сотрудником этого министерства Попитцем, причастным к движению Сопротивления. Попитц предлагает Гиммлеру пожертвовать Гитлером, ибо для заключения сепаратного мира это conditio sine qua поп. «Верный Генрих» не ответил ни да, ни нет. По мнению Попитца, это означало, что Гиммлеру подобный вариант представлялся вполне приемлемым. Лангбен немедленно отправился в Швейцарию, чтобы сообщить приятную новость своим англо-американским контрагентам. Между тем — и тут я ни за что не поверю в простое совпадение — в том же августе месяце 1943 года новый начальник зондеркоманды Паннвиц предпринимает попытку оживить «Большую игру».
   Ошибка Гиммлера заключалась в переоценке противоречий между союзниками. Правда, второй фронт очень уж долго заставлял себя ждать, и было довольно логично допустить, что бесконечные проволочки англо-американцев омрачали их отношения с русскими. Но разве это означало разрыв коалиции?! Чем дольше длилась война, чем меньше военное счастье улыбалось немцам, тем больше военачальников вермахта, для которых поражение под Сталины градом явилось важнейшим предметным уроком, окончательно поняли, что для нацистской Германии сепаратный мир — единственное решение вопроса. Так, потерпевший кораблекрушение хватается за проплывающее мимо бревно, даже если оно прогнило и неминуемо пойдет ко дну. Веря до последнего мгновения в возможность сепаратного мира, принимая, свои желания за действительность, Гиммлер и его окружение считали, что с точки зрения такой перспективы — то есть заключения сепаратного мира с западным противником — обязательно нужно обманывать Москву.
   Какова же была тактика Центра после получения моего доклада?
   Прежде всего, Центр решил создать впечатление о своем якобы полном неведении относительно «поворота на 180 градусов» «Красного оркестра». И поскольку радиограммы из Центра, как и прежде, адресовались различным руководителям групп, я воспользовался этим, чтобы убедить Гиринга не предавать суду Каца, Гроссфогеля и остальных. Мои рассуждения были с виду безукоризненно логичными. Я заявил Гирингу:
   — Поймите, Москва может в любой момент потребовать прямого контакта с ними. Если вы их будете судить и, следовательно, осудите, то попросту выдадите себя…
   Он согласился со мной.
   Центр умело воспользовался «Большой игрой», чтобы запрашивать все больше и больше военной информации. И поэтому начиная с февраля 1943 года немцы вынуждены были снабжать Москву таким объемом разведданных, который нормально работающая, пусть даже очень разветвленная разведсеть едва ли могла бы раздобыть. Наконец, Центр получил возможность предотвращать проникновение немцев в свои еще не раскрытые ими разведывательные группы.
   Но вот интересный вопрос: Москва требовала военную информацию. Но кто решал, что именно передавать ей, а что не передавать? Прежде всего, нужно было согласие тех лиц в Берлине, которые отвечали за «Большую игру», а именно «гестапо-Мюллера» и Мартина Бормана. Затем зондеркоманда проводила свои материалы через парижское отделение абвера, которое докладывало вопросы Москвы верховному командованию Восточным фронтом. И всякий раз фельдмаршал фон Рундштедт давал «зеленый свет» на передачу материала в Москву. Но поскольку он, мягко говоря, не питал чрезмерно дружеских чувств ни к Гиммлеру, ни к гестапо, а с другой стороны, не понимал — как, впрочем, и абвер — смысла «Большой игры», то иной раз обращал внимание Берлина на строго секретный характер затребованной информации.
   Удивление фон Рундштедта понять нетрудно. Что же касается высокого берлинского начальства, посвященного в сокровенную тайну, то оно утешалось лишь тем, что передаваемая информация касалась только Западного фронта. А Центр тем временем ставил вопросы, все более и более важные для Красной Армии.
   В берлинских архивах абвера скопились весьма поучительные документы по поводу радиограмм, посланных Директором. Прежде всего, по ним можно определить цели, которые тогда преследовал Центр. Их можно резюмировать несколькими простыми словами: собирать максимально возможное количество военных сведений.
   Вот несколько примеров:
   20 февраля 1943 года; радиограмма, адресованная Отто: «Пусть Фабрикант пошлет информацию о транспортировке воинских частей и их вооружения из Франции на наш фронт».
   На следующий день продолжение этой же радиограммы: «Какие германские дивизии оставлены в резерве и где? Этот вопрос очень важен для нас».
   9 марта Центр спрашивал, какие части и соединения дислоцированы в Париже и в Лионе, номера дивизий, типы вооружения.
   Вопросы подобного рода приводили руководителей зондеркоманды в полнейшее замешательство. Не давать ответа было невозможно, а передавать ложную информацию — крайне опасно. При внимательном изучении этих вопросов становилось ясно, что Москва не так уж сильно нуждается в запрашиваемой информации, а просто желает проверить уже имеющиеся у нее сведения. Формальным подтверждением этого явилась следующая радиограмма:
   «Какие дивизии находятся в Шалон-сюр-Марн и в Ангулеме? По нашим данным, в Шалоне 9-я пехотная дивизия, а в Ангулеме 10-я танковая. Проверить».
   Зондеркоманде не оставалось ничего иного, как дать на эту радиограмму точный ответ (2 апреля):
   «Новая дивизияСС в Ангулеме не имеет номера. Солдаты одеты в серую форму с черными погонами и нашивками СС».
   Продолжение ответа, переданное 4 апреля, содержало подробности о вооружении этой дивизии.
   Почти ежедневно из Центра поступали весьма конкретные радиограммы, на которые зондеркоманда давала столь же конкретные ответы. Такова была цена, которую приходилось платить инициаторам «Большой игры».
   Аналогичные обмены радиограммами касались германских войск, размещенных в Голландии и в Бельгии. Центр запрашивал имена старших офицеров, командовавших войсковыми соединениями, интересовался результатами бомбардировок британской авиации.
   Фон Рундштедт начал относиться к этому нескончаемому обмену радиопосланиями со все возрастающим недоверием и недовольством. Радиограмма от 30 мая 1943 года оказалась каплей, переполнившей чашу. Она вызвала конфликт между генштабом верхмата и германской разведкой. Центр передал:
   «Отто, свяжитесь с Фабрикантом, чтобы узнать, готовится ли оккупационная армия применить газы. Перевозятся ли в настоящее время материалы этого рода? Складированы ли химические бомбы на аэродромах? Где, в каком количестве? Каков калибр бомб? Какой применяется газ? Насколько он вредоносен? Проводятся ли испытания этих новых видов оружия? Слышали ли вы разговоры о новом отравляющем веществе военного назначения под названием „Gay Halle“? Вы должны поручить эту работу всем агентам, находящимся во Франции…»
   Это было уже слишком. Командование вермахта чрезвычайно разволновалось. Посовещавшись между собой, господа военачальники заявили Берлину, что «отвечать на эти вопросы совершенно невозможно…». Ну а зондеркоманда, разумеется, не придерживалась такого мнения. Гиринг ознакомился с расшифрованными в Берлине радиограммами, которые я отправил еще до моего ареста. В них я уже дал определенную информацию насчет отравляющих веществ. Кете Фелькнер и в особенности Максимович были хорошо осведомлены по этому поводу: в дирекции «организации Заукеля» их подробно информировали о развитии германской химической промышленности.
   По мнению начальника зондеркоманда в Берлине, на эту радиограмму следовало ответить хотя б